Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот этим фактом, который, несомненно, относится в известном смысле и к истории нашего театра, оформились и дальнейшие наши отношения с Юрием Михайловичем.

Юрьев не очень еще разобрался во всех политических вопросах, он думал, что Советская власть есть сила и что эта сила хочет блага, хотя он не знает, сумеет ли она осуществить это благо. С каждым годом он все более и более убеждался в твердости пути этой власти, он чрезвычайно широко следил за событиями и внутренне понимал, какова та эпоха, которая так настойчиво требует от театра, чтобы он был ей созвучен.

Юрьев не только никогда не был противником такой созвучности, но он действительно искал путей и возможностей к ней. Нового репертуара было мало. Но все же бывш. Александрийский театр стал довольно рано пользоваться новыми пьесами, которые казались ему мало-мальски подходящими. Чем дальше, тем больше расширял он количество своих новых постановок. В последнее время некоторые из них, как, например, «Конец Криворыльска»3, возбудили всеобщее признание даже среди врагов актеатров.

А врагов у актеров, в частности и у самого Юрьева, оказалось очень много. Врагов не столько по недоразумению, сколько по тому примитивному нетерпению, которое является основной чертой детской болезни «левизны». И когда только мы от этого детства избавимся? До сих пор такая эпидемия весьма свирепствует, и среди некоторых театральных критиков — в первую очередь. Им все еще кажется, что государство по какому-то недоразумению объявило их государственными, что уважающий себя коммунист, а тем более «примкнувший», обязательно должен доказывать свою «стопроцентность», изрытая «всяк зол глагол» на голову «аков».

Часто, конечно, Юрьеву, как и другим, приходилось очень круто. Когда понимаешь, что хочешь не хочешь, но приходится на девять десятых хранить старые традиции, знакомиться со старым искусством, потому что нового еще очень мало, когда знаешь, что этому новому с любовью и готовностью открываешь двери как можно шире, и когда вместе с тем неудачные авторы, неизвестно откуда выросшие, критики или люди, для которых театральные вопросы только одна десятая их внимания, но которые все-таки говорят с авторитетом эстетического протоиерея, — когда видишь, что все это обрушивается на тебя, хулит и насмехается, то, разумеется, у человека опускаются руки. Мы имеем тут сплошь самый настоящий пример беспардонного спецеедства и только, может быть, в последнее время, и то преодолевая чрезвычайное сопротивление, начинается некоторый поворот к большей снисходительности к «акам».

И снисходительность эта объясняется тем, что за это время, независимо ни от «аков», ни от критиков, немножко выросла революционная драматургия и дала кое-какую возможность реально, на деле, а не путем налетов, осуществить полевание крупных театров.

Я всегда в таких случаях поддерживал Юрьева. Зная его достаточно близко, я прекрасно понимал, что он чувствует себя глубоко уязвленным и оскорбленным, незаслуженно отвергаемым и поносимым.

Теперь, когда Советская власть провозгласила его народным — артистом, некоторые из хуливших его поймут, что критическая трескотня, которая раздавалась вокруг него, большого впечатления на государственную власть как таковую не произвела.

Во всяком случае, честь и слава Юрьеву, что он сумел сохранить за бывш. Александрийским театром значение прекрасного по своим традициям и возможностям художественного инструмента, что он вместе с тем заботился и будет впредь заботиться о возможно большем проникновении в репертуар этого инструмента новых и свежих вещей, конечно, по своему художественному уровню подходящих для настоящего художественного театра.

Честь ему и слава, что он, несмотря на холодность и недоброжелательство, которые постоянно показывали ему слева, недоверие и порицание, на которые он порой натыкался справа, в среде более отставших товарищей, непоколебимо, трудолюбиво, талантливо и добросовестно вел свою правильную линию.

Несколько слов о Юрьеве-артисте.

Я видел его во многих ролях и всегда удивлялся классической четкости и полной изысканности рисунка этих ролей. Но особенно поразил меня Юрьев в «Маскараде»4.

В московские гастроли Юрьев дал «Маскарад» в несчетном количестве раз, вечер за вечером, часто даже по два раза в день. Роль колоссальная: сыграв ее один раз, можно чувствовать себя надорванным на несколько дней. Только благодаря огромной актерской выдержке, огромной технике осуществляется эта возможность нести такую крупнейшую роль вновь и вновь, всегда свежо и неутомимо.

Но помимо того, что он был tour de force[61] актерской выносливости, надо прибавить, что немножко холодноватый в других ролях Юрьев роль Арбенина играет с надрывом, не с тем некоторым классическим декламационным велеречием, которое слывет за сценический пафос, а с настоящей внутренней болью, даже с переходами от присущей «Маскараду» романтики куда-то в сторону гораздо более поздней «достоевщины».

Это был образ, вычеканенный с огромным мастерством. И я не знаю, найдется ли во всей нашей стране человек, который мог бы исполнить его с таким соединением внутренних чувств, подлинной человечности и необыкновенной сценической эффектности.

Юрию Михайловичу не так уж мало лет, но он необыкновенно сохранил свои силы5. Это тоже большое искусство, для этого нужно настоящее мастерство — уметь так много давать и все-таки не грабить себя. Поэтому мы ждем от него еще очень много новых достижений. Семья народных артистов нашей Республики пополнилась достойным сочленом.

<1927>

Из статьи «Станиславский, театр и революция»*

I

Это было в первые годы после революции. В Художественном театре была дана пьеса Щедрина «Смерть Пазухина». Публика восторженно аплодировала Москвину, Леонидову, всей талантливой постановке пьесы. Ко мне подошел пожилой рабочий, добрый коммунист, человек довольно высокой культурности, но вместе с тем, как это тогда нередко бывало, убежденный пролеткультовец.

Поглядывая на меня недоверчиво и в то же время злорадно ухмыляясь, он заявил:

— Провалился Художественный театр.

— Да что вы? — ответил я. — Разве вы не видите, какой успех?

— Это буржуазная публика аплодирует своему буржуазному театру, — ответил он уже с явным раздражением.

Я вступил с ним в ожесточенный спор.

Через несколько минут он, держа меня за рукав и с почти болезненной гримасой на своем суровом лице, говорил мне:

— Да и сам чувствую, что задевает, но я боюсь в себе этого, я в себе это осуждаю. Не должен такой театр нравиться хорошему пролетарию. Стоит только напустить к себе этого утонченного и старого мира, и начнется разложение в наших рядах!

Спор наш продолжался и дальше. Продолжался он не только с этим товарищем, а и с другими, мыслившими таким же образом. Еще во время юбилея Художественного театра некоторые товарищи с серьезной культурной подготовкой и тоже добрые коммунисты, уже не пролеткультовцы, конечно, весьма неодобрительно отзывались о моей тогдашней речи во время торжественного спектакля1, полагая, что с Художественным театром не следует идти ни на какое «оппортунистическое примирение».

II

Я разговариваю со Станиславским. Как всегда, я с удовольствием смотрю на это спокойное, уверенное, ласковое, полное какого-то внутреннего света, освещаемое от времени до времени как бы смущенной улыбкой лицо, на всю фигуру этого человека, в которой так редкостно ярко отразилась его сущность. Ведь в самом деле, куда бы ни вошел Станиславский, в какое бы многолюдное собрание, допустим, в зал, где почти никто его не знает, он сейчас же обратит на себя общее внимание, и сейчас же начнутся вопросы, кто этот великолепный седой старик.

72
{"b":"203509","o":1}