Я не ограничивался в цирке «Модерн» митингами чисто политическими, хотя они преобладали. Я решился прочесть перед этой аудиторией, которую я сердечно полюбил, довольно сложный курс лекций под названием «Великие демократические коммуны». Сюда входили: коммуны древней Греции, особенно Афины, коммуны Италии конца средних веков, особенно Флоренция, коммуны Фламандии и Голландии, коммуна Парижа 90-х годов XVIII столетия и Парижская коммуна 1871 года. Только последнюю лекцию я не дочитал из-за наступивших бурных событий.
Лекции читались в большей своей части во время приступа Корнилова. Это были оригинальные вечера. К семи часам цирк «Модерн» бывал совершенно переполнен. Выступая, я прежде всего давал подробный отчет о движении Корнилова и о важнейших мероприятиях обороны и политической борьбы против него. Три тысячи человек, меня слушавшие, проглатывали с огромным вниманием каждое слово. Ведь вся их судьба зависела от успехов и неуспехов этой борьбы. Я помню, с каким безумным ликованием принимала к концу корниловщины эта масса известие о ее разложении.
Несмотря на всю свою смешанность, эта аудитория была, безусловно, большевистской. Такие вопросы, которые заставляли иногда колебаться даже некоторых большевиков, например, бойкот предпарламента или разгон Учредительного собрания, разрешались этой аудиторией в самом радикальном и, я бы сказал, в самом ортодоксальном политическом духе.
Припоминаю еще один весьма оригинальный митинг в цирке «Модерн». Тогда у нас были какие-то иностранные гости. Какие именно — я не помню. Быть может, это было уже после Октября, но вскоре. Случайно испортилось электричество. Когда мы с иностранцами пришли в цирк, там было темно. Горела только тусклая керосиновая лампа у трибуны, да вспыхивали повсюду звездочками закуренные папиросы. Но цирк был полон. Никто и не думал расходиться. Электричество так и не загорелось. Ораторы: Володарский, кто-то из иностранцев, помнится, тов. Шатов и я — бросали наши слова в эту звездами вспыхивавшую темноту. Слушатели же видели только с одной стороны освещенную фигуру оратора и его терявшуюся в полутьме жестикуляцию. Вероятно, благодаря темноте митинг шел с напряженной торжественностью. Полная тишина, и вдруг взрывы дружных рукоплесканий. И опять тишина, словно в огромной зале нет никого. Когда мы выходили, один товарищ, приехавший из провинции, сказал: «Это уж не митинг, а священнодействие какое-то». Что касается митингов в казармах, то настроение их было разное. Пулеметчиков надо было сдерживать, они отчаянно рвались в бой и до июля и после него в тех отрядах, которые не убрали из Питера. Остальные полки делились на наши и колеблющиеся. Слушали везде внимательно, и разница была только та, что «наши» слушали как-то необычайно радостно, а колеблющиеся сумрачно, напряженно, как будто зло, но всегда смятенно и глубоко вдумчиво.
Из военных митингов тот, который произвел на меня более глубокое впечатление, состоялся в Кронштадте, в гигантской зале арсенала, вмещающей, вероятно, не менее пятидесяти тысяч человек. Говорили я и Флеровский. Впечатление от толпы было огромное. Присутствовали почти исключительно матросы, и их масса казалась океаном, готовым подняться и смести все.
В тот же день на соборной площади Кронштадта был устроен общегражданский митинг, где присутствовало тысяч пятнадцать народа. Я выбрал темой социалистический строй и переходный к нему строй пролетарской диктатуры. Масса слушала, как завороженная. Меньшевистские газеты травили меня потом за то, что я будто бы завлекаю массу несбыточными обещаниями. Это была ложь. Я говорил с величайшей осторожностью, указывал на то, что победа возможна только при революции мирового масштаба, что переходный период будет горек и труден и может затянуться на десяток лет. Такие вещи не пугают революционную массу. Мы же, коммунисты, с гордостью можем сказать, что мы никогда массу не обманывали.
В большинстве случаев на митингах возражений не было ни со стороны наших противников, ни из аудитории.
На заводах иногда выступали меньшевики, чем дальше, тем меньше находившие сколько-нибудь симпатии в слушателях. Помню один любопытный митинг на галерном островке в громадной зале, целиком набитой рабочими. Выступал впервые, после назначения своего министром, Чернов. Благодаря стараниям эсеров, пришедших в большом количестве, публика приняла Чернова дружелюбно. Имело место нечто вроде чествования «первого министра-социалиста». Но мы, насколько я помню, с т. Сталиным потребовали слова для возражения на пышно водянистую фразеологию Чернова. Чернов всеми мерами старался отвертеться от нашей оппозиции. В конце концов заявив, что государственные дела его призывают, он буквально сбежал, а оставшиеся эсеры криком и шумом стали требовать от публики расходиться. Мы, наоборот, предлагали публике остаться и выбрать новый президиум. Безусловно подавляющее большинство осталось и с величайшим сочувствием слушало нашу критику и приняло нашу резолюцию. Таково было настроение массы еще до июльских дней. Как известно, несмотря на поражение, после июля оно продолжало крепнуть, а эсеры продолжали валиться в пропасть, уготованную им историей.
Как я уже сказал, у меня была и другая плоскость соприкосновения с пролетарской массой, очень характерная для идеологии пролетариата в ту эпоху: работа по организации Пролеткульта. Из интеллигентов в этой работе принимали деятельное участие, кроме меня, Лебедев-Полянский12, Керженцев13, отчасти Брик14 и утерянный мною потом из виду очень талантливый польский товарищ Мандельбаум. Крупное участие принимал также полупролетарий, полуактер В. В. Игнатов. Из рабочих больше всего выдвигались покойные Федор Калинин и Павел Бессалько15 и здравствующие Самобытник16, Никитин и др. В общем, на собранной нами конференции для организации Пролеткульта присутствовало более ста человек, из которых по меньшей мере три четверти были рабочие, представлявшие различные организации и кружки.
Конечно, проявлялись разные течения. Политически бросалось в глаза, что рабочие были сплошь большевики или вплотную примыкающие к ним беспартийные. Среди интеллигенции попадались и меньшевики.
На первом плане задач конференции стояли, конечно, вопросы пролетарской культуры, и здесь общая база казалась бесспорной. Именно: пролетариат должен как можно скорее озаботиться своим культурным подъемом. Подъем этот должно понимать и как выделение пролетариатом своей собственной интеллигенции, т. е. групп и единиц, способных к самостоятельному творчеству в области науки и искусства или явным образом подходящих для интенсивной подготовки к такому творчеству, и как работу по общему подъему уровня массы. Вся конференция, как один человек, была проникнута убеждением, что пролетариат способен выработать свою собственную культуру, что ему нельзя становиться в положение простого ученика существующей культуры. Тут начинались разногласия в деталях: одни полагали, что всю старую культуру можно окрещивать буржуазной, что в ней, кроме разве естествознания и техники, да и то с оговорками, нет ничего достойного жить и что пролетариат начнет работу разрушения этой культуры и создания новой сейчас же после всеми ожидаемой революции, для чего и надо создать еще в недрах керенщины особую организацию, подчиненную партии и работающую в контакте с профессиональными союзами. Другие, более умеренные и осторожные, полагали, что не только до диктатуры пролетариата, но и в ближайшие годы после нее пролетарская культура будет оформляться медленно и постепенно, что в сферу этой работы очень существенным элементом войдет критическое усвоение ценностей старых культур, строго очищенных, конечно, анализом пролетариата. Соответственно с этим это крыло отнюдь не считало задачей революции, так сказать, физическое уничтожение очагов культуры, а, напротив, их использование в целях возможного ускорения процесса созревания культурных тенденций пролетариата.