Вот как в ноябре 1934 года жил председатель колхоза в Ленинградской области. Но районное ГПУ не забыло нас. Знали там и о продовольственном положении в Дунякове и решили нас подкормить: в тот же день пришла из района телефонограмма о том, что, в виде исключения, нам двоим (Янышевскому и мне) разрешается получать из «фонда молокопоставок» (район плана этих поставок не выполнял, и поэтому молоко у крестьян забирали подчистую) по два литра молока в день. Нечего и говорить: молоко это выпивали дети.
Через пару дней прибыла из Москвы комиссия, составила акт об аварии и приняла от Янышевского самолет. Оказалось, что ленинградский маяк в день аварии вовсе не включали из-за неполадок в линии электропитания, а запасного бензинового двигателя с генератором проектом даже не было предусмотрено. Как только самолет привели в нормальное положение, мотор сразу заработал, и комиссия решила, что во время пробития многослойной облачности в карбюратор могла попасть вода, что и стало причиной отказа мотора.
Основные выводы, которые я сделал из происшествия: во-первых, в снег летели на колесах, что дало возможность, сохранив свои жизни, сесть на малой площадке; во-вторых, вовремя забарахлил мотор и появилось Дуняково, иначе как пить дать попали бы мы в Финляндию (если бы по пути нас не сбила на границе собственная зенитная погранохрана, куда уже сообщили о нашем пролете). Всего этого мы избежали благодаря исключительному везению, которое меня сопровождало всю жизнь. Ну а пока, к счастью, все кончилось благополучно.
Мы с Янышевским покинули голодное Дуняково и на санях колхоза прибыли под вечер на станцию Мга, откуда ночью должен был идти поезд на Ленинград. За время нашего пребывания в Дунякове мы несколько отощали на тамошних хлебах. Но, слава богу, все это уже было позади: завтра Ленинград, а потом и Москва, уж там отъедимся.
3
В Ленинград я попал в первый раз в жизни, и целый день, до самого отъезда в Москву, несмотря на морозную погоду, я бродил по улицам с разинутым ртом: уж больно мне понравилась эта «Северная Пальмира». На другое утро мы уже были в Москве и только там узнали, что в день нашего приезда в Ленинград был убит С. М. Киров. Первое летное происшествие нисколько не ослабило моего авиационного пыла, хотя дома матери я об этом ничего рассказывать не стал.
Зато в нашей «брехаловке» (тепляк, куда заходили в свободное время погреться и посудачить бортмеханики и пилоты) я уже мог, не ограничиваясь ролью пассивного слушателя, иногда и выступить с воспоминаниями о своей летной практике (конечно, не без некоторого преувеличения).
Аудитория состояла преимущественно из старых авиаторов, участников не только Гражданской, но иногда и Империалистической войны, весьма терпимо относилась к такого рода рассказам, руководствуясь принципом: «Не любо – не слушай, а врать не мешай». Да и, по-видимому, Янышевский, пользовавшийся у старых «летунов» некоторым авторитетом, успел им рассказать о моем поведении в рейсе. Никто никогда не перебивал рассказчика напоминаниями о том, что он повторяется или темнит, никто, во всяком случае вслух, не выражал недоверия даже к самым неправдоподобным историям. За попытки ловить на вранье (если это не затрагивало чести авиационного народа) просто-напросто выгоняли из тепляка. А истории рассказывали чрезвычайно интересные и главным образом не о себе, а больше о боевых товарищах.
Между прочим (в печати я об этом никогда не читал), основоположником воздушного боя с благополучным для себя исходом следует считать русского летчика – капитана Петражицкого, награжденного за Гражданскую войну двумя орденами Боевого Красного Знамени, работавшего в те времена начальником летной части ГУГВФ и репрессированного в 1937 году.
В начале войны 1914–1918 годов авиация вела преимущественно воздушную разведку, а иногда и бомбежку ручными гранатами. Для этого в канцелярскую корзину складывали ручные гранаты и кидали их вниз на скопления солдат неприятеля. Русский и немецкий летчики, встречаясь в воздухе на небольшой дистанции, иногда даже приветствовали друг друга покачиванием крыльев, потому что считалось само собой разумеющимся, что в воздухе не воюют.
Первым нарушил эту традицию русский летчик Нестеров, применив таран собственным шасси. При этом погиб не только немецкий летчик, но и сам Нестеров. Петражицкий поступил иначе: закрепив в кабине винтовку, вместо ответа на приветствие немецкого коллеги он послал в него меткую пулю (скорости тогда были небольшие, и сделать это оказалось несложно), в результате чего немец врезался в землю, а Петражицкий благополучно вернулся на аэродром. За такую инициативу он был награжден офицерским «Георгием».
Правда, потом эта победа, как говорится, вышла нам боком: разъяренные таким неджентльменским поступком немцы установили на своих самолетах пулеметы и стали стрелять в русских коллег. Французы же решили, что обычный пехотный пулемет уже не удовлетворяет авиационным темпам, и сконструировали для воздушного боя специальный скорострельный пулемет, синхронизированный с мотором и стреляющий через винт в момент его горизонтального положения. Из-за этого остроумного приспособления не одна сотня летчиков погибла. В таком виде самолет-истребитель просуществовал до конца 1930-х годов. И если эта история с Петражицким является достоверной (в чем я лично не сомневаюсь, потому что рассказывали ее со всеми подробностями сослуживцы Петражицкого – старые боевые летчики, заслуживающие доверия), то его имя совершенно незаслуженно забыто в истории военной авиации.
Посидеть в «брехаловке» было чрезвычайно интересно, и даже если брать «коэффициент правдивости» порядка 20–30 %, то только из абсолютно подлинных рассказов авиаторов можно было за пару месяцев составить несколько пухлых сборников интереснейших повестей из истории авиации. В коллективе царила редкая спайка и взаимная поддержка. Старые боевые летчики-орденоносцы держались на редкость просто со своими менее удачливыми коллегами. Например, старый бортмеханик Н. О. Матросов, у которого один из первых Героев Советского Союза – М. В. Водопьянов[77] – начинал свою летную карьеру мотористом, называл Водопьянова просто Мишкой, а тот, уже будучи комбригом (генерал-майором), величал Матросова только Николаем Осиповичем. Общение с такими людьми – Людьми с большой буквы – конечно, сказалось на формировании моего характера, и то, что и потом, попадая в весьма тяжелые передряги, я мог не терять человеческое достоинство, было следствием общения с ними, за что им я благодарен до конца жизни.
Я не наблюдал ни одного случая подхалимажа или попытки как-то обратить на себя внимание, очернив товарища. Работа в авиации была настолько опасной и рискованной, что тут не уживались люди, ищущие наживы или быстрой карьеры за счет других. В то время в авиации работали преимущественно бессребреники, которых мало интересовала материальная сторона: для них просто не было жизни без полетов, без аэропланов. Такие заслуженные летчики как орденоносцы Михеев, Чулков, Нусберг, Калан, Поляков, Лялин и многие другие, конечно, могли бы найти себе менее опасную и более высокооплачиваемую работу, чем полеты на технически несовершенных самолетах с ежедневным риском разбиться. Но никто из них даже не мог себе представить жизни вне авиации. И даже вид части киевского кладбища (около аэродрома «Соломенка»), густо уставленной пропеллерами в честь похороненных там разбившихся пилотов, не мог отбить ни у кого из них желание летать. На меня эти пропеллеры произвели в первый раз очень тягостное впечатление, но потом я уже привык к ним и воспринимал как нечто неизбежное для тех, кто вытянул несчастливый билет в авиационной «лотерее».
Так, в ремонте радиоаппаратуры, полетах и сидениях в «брехаловке» незаметно прошла зима, и наконец нашего «Максима» выкатили из ангара на аэродром. Согласно положению, на вновь сконструированном и построенном ЦАГИ «Максиме Горьком» имел право летать левым (главным) пилотом только шеф-пилот ЦАГИ, Герой Советского Союза М. М. Громов. Он должен был «вывезти» пилота ЦАГИ Н. С. Журова[78], а тот – И. В. Михеева. «Вывезти» означало, что новый пилот должен в присутствии уже «вывезенного» сделать определенное количество взлетов-посадок. Каждый полет сопровождался довольно сложной подготовкой. Дело в том, что специальных бетонированных дорожек для взлета-посадки на центральном аэродроме еще не было, а на грунтовом поле наш самолет при приземлении «на три точки» своими пятьюдесятью двумя тоннами полетного веса прорывал довольно глубокие и длинные канавы, тем более что после зимы аэродром еще не совсем просох. Их приходилось тут же закапывать бульдозерами, так как не только более маленьким самолетам, но и самому «Максиму» посадка на такие канавы грозила неминуемой аварией.