По крайней мере, после того как я спустился под землю, этого не случалось ни разу. А до того? До того я вел машину. Съел гамбургер, потом разглядывал парочку в «скайлайне». А до того? До того я спал. Пришла толстушка и разбудила меня. Сходил ли я тогда в туалет? Кажется, нет. Она собрала меня, как чемодан, и вытащила из дому, так что на сортирные подвиги времени не оставалось. А что было еще раньше, я помнил уже совсем смутно. Кажется, ходил к врачу. Он зашивал мне рану. Что это был за врач? Не помню. Какой-то доктор в белом халате зашивал мне рану чуть ниже пупка. Мочился ли я перед этим?
Не помню.
Наверное, нет. Если бы я это сделал, я бы запомнил, как выглядит моя рана. Не помню – значит, скорее всего, не мочился. Выходит, я уже очень давно не ходил по малой нужде. Сколько часов?
Я подумал о времени – и в голове началась чехарда, как в курятнике на рассвете. Сколько я уже не мочился? Двадцать восемь часов? Тридцать два? Куда делась моя моча? Все это время я пил – и пиво, и колу, и виски. Что случилось с жидкостью в моем организме?
Да нет же. В больницу я ходил позавчера. А вчера вроде было что-то совсем другое. Что же именно, я понятия не имел.
«Вчера» – просто размытое нелепое пятно. Гигантская луковица, которая напиталась всей этой жидкостью и разбухла до невероятных размеров. Где что находится, куда надавить так, чтобы что-нибудь вышло, – ни малейшего представления.
Самые разные вещи и события то приближались ко мне, то опять уносились, как на карусели. Когда мне вспороли живот? До или после этого я сидел за стойкой кофейни в утреннем супермаркете? Когда я мочился? И какого дьявола я столько об этом думаю?
– Вот она! – объявила толстушка и схватила меня за локоть. – Канализация! Это выход.
Я выкинул мысли о моче из головы и уставился, куда показывали. В стене перед нами зияло квадратное отверстие мусоропровода. При желании туда мог протиснуться человек.
– Но это не канализация, – заметил я.
– Канализация дальше. А это воздухоотвод. Слышишь, какая вонь?
Я наклонился к отверстию и принюхался. И правда, воняло гадостно. Но после всех прелестей Подземелья даже запах канализации казался родным. И ветер из отверстия наконец-то был настоящий.
Внезапно земля мелко задрожала: из отверстия донесся далекий грохот электрички. Секунд через десять-пятнадцать затих, точно закрыли кран. Ошибки не было. Это выход.
– Наконец-то! – сказала она. И поцеловала меня в шею. – Как самочувствие?
– Не спрашивай, – ответил я. – Я и сам не пойму.
Она полезла в отверстие первой. Пухлый зад исчез в дыре, и я последовал за ней. Какое-то время мы ползли по узкой трубе. Мой фонарик не высвечивал впереди ничего, кроме ее икр и задницы. Эти икры напоминали белые и гладкие кабачки, а пухлые ягодицы, облепленные мокрой юбкой, жались друг к дружке, как беззащитные дети.
– Эй! Где ты там? – крикнула она.
– Здесь! – отозвался я.
– Тут чей-то ботинок!
– Какой еще ботинок?
– Черный, кожаный, мужской. Только правый.
Я тоже увидел ботинок. Очень старый, без каблука. На носке засохла белая грязь.
– Откуда он здесь?
– А ты как думаешь?
Поскольку больше смотреть было не на что, я полз вперед, разглядывая край ее юбки. Иногда он задирался, обнажая белую, не запачканную полоску кожи. В том самом месте, где женщины когда-то закрепляли чулки. Оставляя неприкрытыми пять сантиметров между чулками и поясом. Разумеется, в те времена, когда еще не придумали колготок.
Эта полосочка голой кожи вдруг возбудила во мне старые воспоминания. Еще из времен, когда все слушали Джими Хендрикса, «Крим», «Битлз» и Отиса Реддинга.[77] Я попытался насвистеть первые строчки из «Я разваливаюсь на куски» Питера и Гордона.[78] Славная была песня. Немного сентиментальная. Но уж всяко лучше, чем этот чертов «Дюран Дюран». Хотя, возможно, я просто состарился: эта песня была хитом лет двадцать назад. Двадцать лет назад никто и представить себе не мог такую вещь, как колготки.
– Чего ты там рассвистелся? – крикнула она.
– Сам не знаю. Захотелось вдруг.
– А что за мелодия?
Я сказал ей название.
– Никогда не слыхала.
– Эту песню пели, когда тебя еще не было.
– А о чем песня-то?
– О том, что я разваливаюсь на куски и подыхаю.
– Ну и зачем тебе насвистывать такую песню?
Я немножко подумал, но убедительной причины не нашел. Как-то само всплыло в голове.
– Черт меня знает, – признался я.
Пока я придумывал, чего бы понасвистывать взамен, мы выбрались в канализацию – бетонную шахту диаметром метра полтора. По дну тек мутный ручей сантиметра два глубиной. Над водой по трубе расползались какие-то твари, скользкие и мокрые, точно мох. Вдалеке, натужно гудя, пронеслась электричка, и по стенам заплясали тусклые желтые сполохи прожекторов.
– Какого черта канализация выходит в тоннель метро?
– Это не совсем канализация, – пояснила она. – Это труба для сбора грунтовых вод. Хотя, конечно, нечистоты все равно сюда попадают. Который час?
– Девять пятьдесят три, – ответил я.
Она достала из-под рубашки излучатель и включила взамен предыдущего.
– Ну давай, еще немного. Только не расслабляйся! Сила жаббервогов действует по всем тоннелям метро. Видел ботинок?
– Да уж, – ответил я.
– Жуть, правда?
– Не говори.
Мы двинулись по трубе вдоль ручейка. Резиновые подошвы громко чавкали, заглушая грохот электричек. Никогда в жизни я не был так счастлив от грохота электричек. Они казались самой жизнью – со своими веселыми гудками и ярким светом. Разные люди садились в них, читали газеты и журналы, выходили через несколько станций и убегали дальше по своим делам. Я вспомнил пеструю рекламу в вагонах и схемы метро, развешанные у дверей. Линия Гиндза на них всегда нарисована желтым. Почему именно желтым – не знаю, но так уж заведено. Поэтому мысли о Гиндзе у меня неизменно желтого цвета.
Долго брести до выхода нам не пришлось. Конец штольни был перекрыт железной решеткой. В решетке зияла брешь – как раз пролезет один человек. Бетон и железные прутья раскурочены какой-то нечеловеческой силой. Я впервые нашел, за что благодарить жаббервогов. Не будь этой бреши, мы бы остались здесь до скончанья века, наблюдая за миром, как заключенные из окошка тюрьмы.
В сумерках на стене тоннеля виднелся пожарный ящик. Над путями нависали бетонные плиты с аварийными огоньками. Мы пробыли под землей так долго, что даже их рассеянный свет до рези слепил глаза.
– Подожди немного, – сказала она. – Нужно привыкнуть к свету. Еще минут десять – и пойдем дальше. А перед выходом на платформу опять подождем, иначе точно ослепнем. Когда будут проезжать поезда, зажмурься и не смотри. Понял?
– Понял, – ответил я.
Она взяла меня за руку, усадила на сухой участок бетона, села рядом и вцепилась в мой рукав. Грохоча, приближался поезд. Мы нагнулись и закрыли глаза. Желтое сияние проскакало по закрытым векам, дикий вой проехался по ушам – и все унеслось в темноту. Несколько крупных слезинок выкатилось из-под зажмуренных век, и я вытер лицо рукавом.
– Сейчас привыкнешь, – успокоила она. Ее лицо тоже было мокрым от слез. – Пропустим еще три поезда. Глаза привыкнут – двинемся к станции, где жаббервоги нас уже не достанут. А там и наружу выберемся.
– Когда-то со мной уже было такое.
– Что именно? Гулял в тоннелях метро?
– Да нет же… Яркий свет, от которого слезятся глаза.
– Ну, это с каждым бывает.
– Нет-нет… Какой-то особенный свет. И особенные глаза. И еще – страшно холодно. Я слишком долго жил в темноте и отвык от света.
– А что еще помнишь?
– Больше ничего.
– Наверное, твоя память потекла в обратную сторону, – сказала она.
Она прижалась ко мне, и я чувствовал плечом ее грудь. В мокрых штанах я продрог до костей, и лишь там, где ее грудь прижималась ко мне, еще оставался островок тепла.