— А Егор Кандин? — спросил кто-то, заметив, что подписи самого Кандина на акте не было.
— Упорствует… — мрачно, кратко и как-то вскользь сказал господин Железнов, и в этом слове мне представилась целая недосказанная драма. Бедный Егор Кандин! — подумал я, невольно вздыхая об участи «упорствующего», находившегося в руках этого «энергичного» начальника[46]…
— А уж хотелось мне достать этого писаку, который стряпал им просьбу, — прибавил господин Железнов с какой-то зловещей выразительностью.
— Ну, и что же? — спросили его сотоварищи с видимым интересом, и несколько голов живо повернулись к господину Железнову.
— Пензенский, каналья! — ответил господин Железнов. — Убрался в свою губернию…
Я опять невольно вздохнул, — на этот раз с облегчением. На некоторых лицах выразилось разочарование.
— А что же решено по существу, — хотелось мне спросить, — что же сделано по предмету ссуды?.. Нужна она или не нужна?.. Каково действительное положение этих преступников, бунтующих законными прошениями и приносящих в этом свои оправдания?..
Но я не спросил ничего и поступил, как оказалось, очень благоразумно, так как мне пришлось бы говорить на языке, большинству этих новых деятелей совершенно непонятном…[47]
Затем в заседание был «позван» из соседней комнаты врач г. Мариенгоф, который ознакомил нас с санитарным состоянием уезда. Для врача Мариенгофа не было места за столом, не было и стула, поэтому врач Мариенгоф стоял у порога в почтительной позе и в самом неудобном положении, потому что с огромнейшей ведомостью в руках… Тем не менее, и несмотря на эти маленькие личные неудобства, санитарное состояние уезда изображено было в докладе смиренного врача Мариенгофа самыми оптимистическими чертами. Тифа не было «почти вовсе». Остальные болезни держали себя так же почтительно, как и сам врач Мариенгоф: по какому-то странному влиянию несомненного неурожая, — «санитарное состояние уезда в этом году улучшилось против прежних лет». Очевидно, самые болезни стремились угодить лукояновской комиссии.
Председатель милостиво кивнул г. Мариенгофу головой, и г. Мариенгоф ушел со своей шуршащей ведомостью. Мы уже видели, какими цифрами более правдивый товарищ и единомышленник г. Мариенгофа, г. Эрбштейн, иллюстрировал «санитарное улучшение», и потому не станем останавливаться на этом эпизоде, тем более что непосредственно за этим последовали эпизоды гораздо более драматичные.
Начал говорить г. Философов.
Смысл его речи, очень возбужденной (и чрезвычайно несдержанной), состоял в том, что уезду не грозят ни голод, ни болезни. Все это злонамеренные выдумки! А вот «спокойствие уезда» — в положительной опасности и именно вследствие распоряжений из губернии. По мнению г. Философова, надо быть сумасшедшим, чтобы действовать таким образом. Удаление «целой корпорации полицейских чиновников» произвело волнение умов. На базарах открыто толкуют, что вслед за этим последуют и другие перемены в составе уездных чиновников и даже… что сам г. Философов вынужден будет удалиться…
Легкий ропот в собрании отмечает эту ужасную перспективу… Господин Железнов, сидящий по правую руку, — что-то тихо и тревожно возражает на ухо председателю, оглядываясь на исправника и на «чужих».
— Но ведь вы же сами мне все это говорили, а? — с недоумением и досадой обрывает его председатель и затем продолжает, что «вместо удаленной корпорации — присланы люди, во что бы то ни стало разыскивающие голод и болезни»…
Сидевший около меня новый исправник, отставной кавалерист, не служивший ранее в полиции и на первый же раз попавший в самое пекло уездной политики новейшего времени, как-то возбужденно задвигался на стуле. Мы, посланцы губернского комитета и до известной степени гости уездной комиссии, еще ничем не нарушившие нейтралитета, оглядываемся друг на друга не без недоумения… Господин Железнов печально смотрит в потолок, С. Н. Бестужев широко улыбается, г. Ахматов слегка краснеет. Тактичный председатель стремительно следует дальше…
Удаление «корпорации» (выражение показалось мне замечательно удачным!) — и притом в такое тревожное время — расшатало в уезде власть в такой степени, что «за последствия ручаться невозможно». Ввиду этого г. Философов слагает с себя, вместе с званием председателя комиссии, всякую ответственность за имеющие произойти в близком будущем мрачные события. Он отказывается от председательства, но не от прежней своей должности. Он еще будет «бороться» в надежде восстановить пошатнувшееся спокойствие уезда и надеется найти поддержку.
Совершенно ясное и неприкрытое заключение этой речи состояло в следующем силлогизме: удаление исправника в тревожное время угрожает спокойствию уезда, ослабляя авторитет власти. Авторитет этот может быть восстановлен лишь посредством… удаления губернатора, на что еще остается некоторая надежда. А тогда вернуть «корпорацию» в одном не кормящем уезде и объявить войну всем уездам кормящим… Вот что, по-видимому, рисовалось в тумане будущего, как недосказанные desiderata[48] своеобразной лукояновской программы… То обстоятельство, что перемены в губернской администрации «в такое тревожное время», быть может, еще более неудобны, чем удаление уездной корпорации, — по-видимому, совсем не входило в эти уездно-политические соображения…
Да, это была настоящая уездная драма. Казалось, мрачное будущее со всеми ужасами уездной анархии стоит уже у порога конспиративной квартиры и кидает в эту комнату свою тень… И все это, в последнем выводе, явилось бы результатом лишних трехсот тысяч пудов хлеба, который, как порох, грозил взрывом страстей, а столовые представлялись чем-то вроде политических клубов. Нужно сказать, забегая несколько вперед, что самые мрачные предсказания базарной молвы исполнились с буквальною точностью. За «корпорацией» уездной полиции последовали другие отставки. Сам г. Философов тоже, и притом окончательно, удалился в лоно частной жизни… И, однако, странное дело! — уезд не шелохнулся. Мало этого: даже ссуда была со временем увеличена вдвое, пол-уезда покрылось сетью столовых, — и нигде не обнаружилось никаких переворотов. «Спокойствие уезда» решительно обмануло ожидания могущественного уездного диктатора, сложившего с себя ответственность за последствия, которых налицо не оказалось!..
А вот, — было ли бы все так же спокойно, если бы лукояновская система продолжалась до конца, — это так и осталось вопросом…
Господин Философов торжественно встал и удалился в соседнюю комнату. А его место с видом отчасти зловещим занял г. Пушкин. Вскоре, однако, собрание деморализовалось, объявлен был перерыв, и мы вышли в другую комнату.
— Смотрите, — толкнул меня локтем один из моих «сотоварищей по несчастью», указывая головой на дальнюю комнату.
Там, среди табачного дыма, пронизанного смутным мерцанием стеариновых свечей, я увидел три или четыре фигуры, с самым таинственным видом склонившиеся головами друг к другу и, по-видимому, обсуждавшие что-то с нарочито таинственным видом.
— Вот оно где, — настоящее-то заседание начинается, — сказал мой собеседник, лучше меня знакомый с обычными приемами официальных заседаний «конспиративной» квартиры.
И он не ошибся. Все, что мы видели до сих пор, было только вперед рассчитанным эффектом уездного протеста. «Настоящее» готовилось в этом таинственном совещании, и через несколько дней мы узнали, что против нас, против всех вообще представителей политики кормления, еще даже ничем себя не заявивших, — была пущена самая язвительная «мемория». Тут-то составлено знаменитое в свое время постановление против печати, «пользующейся официальными данными», тут же задумано и сообщение о «неблагонамеренных и даже поднадзорных лицах», под видом столовых простирающих адские посягательства на «спокойствие уезда»… Все эти призраки, когда они появились через несколько дней в необычайной для них атмосфере гласности, в губернском комитете, имели, надо сказать правду, — очень жалкий вид каких-то ощипанных куриц. Я должен, однако, прибавить, что к этому категорическому заявлению о «неблагонамеренных, сеющих смуту», — сделана небольшая приписка, которою исключался полковник Рутницкий, защищенный своим мундиром… Эта приписка усугубляла зато значение и роль всех остальных приезжих уже без всякого исключения… Все мы очутились под обвинением в «сеянии смуты», иначе сказать, — под действием политического доноса. Ultima ratio[49] русской консервативной полемики!..