— А все-таки сапоги есть, а хлеба нет… Понимай теперь сам!
— Как не понять!
Деревня в своем смущении сама не прочь порой согласиться с этим объснением. Действительно, прежде ходили в лаптях, и земля родила обильнее. Теперь — сапоги, ситцы — и неурожаи…
— Так неужто, братец ты мой, ежели теперича снять мне сапог, земля станет родить больше? — недоумевал после этого разговора наш простодушный собеседник.
Ему, конечно, можно простить, тем более, что его недоумение самоотверженно и бескорыстно: дело шло об его собственной роскоши (сапожишки-то, действительно, были совсем плохие!). Гораздо менее простительно, когда люди, сами щеголяющие в ботинках, и говорят, и пишут, и действуют в этом разувательном и обнажающем направлении.
Так и васильская продовольственная комиссия во главе с П. П. Зубовым почувствовала себя оскорбленной зрелищем народной роскоши.
— У него, — говорил васильский предводитель дворянства, автор проекта, — есть сапоги со сборами, гармонии, самовары…
Из этого следовал вывод:
Пусть он продает сапоги, самовары, сарафаны и гармонии, и только после этой операции васильская продовольственная комиссия признает его заслуживающим помощи[42]. Но и затем, так как он пьяница и лентяй, то необходимо зорко смотреть, чтобы он не уклонялся от работы: хлеб выдавать не иначе, как под особые квитанции землевладельцев-нанимателей. Всякое заявление о том, что он отказался от приглашения на работу (об условиях этого приглашения не говорилось, — предполагалось, что условия господ помещиков будут самые великодушные), должно лишить просителя всякой надежды на помощь.
Генерал Баранов одно время почему-то особенно покровительствовал П. П. Зубову, выдвигал его и сам направил к нему сладкопевца господина Шарапова. Но когда г. Зубов появился со своей государственной мудростью в продовольственной комиссии, где все-таки было немало людей действительно сведущих, то генерал Баранов вынужден был отступиться от своего protégé! Его своеобразные теории потерпели жестокое поражение. О просе даже не спорили, и весь «просяной проект» сделался добычей газетных фельетонов. Но затем: сколько можно выручить за сапоги и гармонии? — спрашивали у васильского мудреца. — Не послужит ли это на пользу одним кулакам, которые, при любезном содействии уездной комиссии, скупят у мужика «лишнее имущество» за бесценок? Наконец, что же это за теория, стремящаяся во что бы то ни стало раздеть и разуть?.. Не должна ли, наоборот, истинно практическая и притом самая русская мудрость стремиться к тому, чтобы русский народ не только сохранил свою обувь, но еще получил бы со временем возможность одеваться не хуже любого немца? На все эти вопросы представители Васильского уезда не дали сколько-нибудь удовлетворительного ответа. Но теория осталась все-таки для… «своего» уезда. И, боже мой, сколько, должно быть, проса насеяно на васильских нивах! А проповедь раздевания нашла свою благодарную почву на берегах Теши и Рудни и в Лукояновском уезде облеклась в зловещий термин: там это называлось впоследствии «вымаривать» у голодающего мужика лишнее имущество (не исключая, конечно, и «лишней» скотины)!.. Как же, однако, могло случиться, что столь явно нелепая система, потерпевшая такое очевидное поражение в губернской продовольственной комиссии, то есть в центре, все-таки возымела силу и действие на местах? Это обстоятельство объясняется опять некоторыми особенностями нашей продовольственной организации в «голодном году». Дело в том, что уже вскоре после возникновения губернской комиссии, под шум борьбы, которую мы описывали выше, в уездах (кроме Нижегородского и Макарьевского) продовольственное дело совершенно ускользнуло из рук уездных земств. Было бы чрезвычайно интересно проследить причины этого явления, но пока можно лишь констатировать факт: в то время, как губернское земство дало решительный отпор притязаниям администрации и сохранило за собой существеннейшие продовольственные функции, уездные управы почти всюду потонули в составе уездных комиссий, сложившихся из подавляющего большинства земских начальников, под председательством уездных предводителей дворянства. Впоследствии (уже в 1894 году), ревизионная комиссия губернского земства констатировала, что в отношении организации продовольственного дела на местах — губерния представляла картину чрезвычайно пеструю. Прежде всего, — «губернская продовольственная комиссия отменяла нередко постановления уездных земских собраний, определявших количество ссуды». Комиссия присвоила себе даже право «рассматривать ходатайства земских управ о созыве экстренных собраний и жалобы на действия губернской управы». Кроме Нижегородского и Макарьевского уездов, — где уездные управы несли общее распоряжение всем делом, — в других земские органы не участвовали вовсе в распределении ссуды между сельскими обществами и отдельными домохозяевами. Остальные уезды располагаются между этими крайними пределами. Васильская уездная управа сосредоточила у себя бумажное делопроизводство по продовольственному делу, но зато отложилась от губернского земства и свои распоряжения согласовала только «с указаниями г. губернатора, губернской и уездной продовольственных комиссий». Лукояновская управа не участвовала в деле ни в какой мере, а лукояновская продовольственная комиссия отложилась и от земства, и от губернской администрации… Вообще же, в большинстве случаев, земские управы являлись лишь передаточными инстанциями. Они получали от губернского земства хлеб и деньги и тотчас же передавали их в продовольственную комиссию, которая в виде авансов раздавала их в полное распоряжение земских начальников. Все продовольственное дело на местах, составление списков, определение нужды и раздача, то есть вся самая, быть может, существенная часть продовольственных операций лежала почти всецело на земских начальниках.
Положение создалось довольно неожиданное, с точки зрения закона, и странное по существу. Земские управы, ответственные по закону, были отстранены фактически. Земские начальники вели дело, но не были обязаны ответственностью. Они могли во всякое данное время отказаться и «бросить» (что и случилось в Лукояновском уезде), наконец, что самое главное: как добровольцы, они не считали себя связанными никакою общею системою.
Шашки оказались смешанными радикально, и особенное затруднение наступило по окончании продовольственной кампании, когда пришлось давать отчет в израсходовании правительственной ссуды. Отчет, разумеется, требовался от земства. Губернская управа справилась со своей общей частью операции легко, быстро и точно. Но когда дело дошло до отчета по уездам, то есть до самой существенной части операции, — то встретились почти непреодолимые затруднения. Отчет опять требовался от земских управ, но многие управы в деле совсем не участвовали, а господа земские начальники часто не считали себя обязанными никакой отчетностью, ссылаясь на то, что в круге обязанностей, начертанных в уложении об их службе, составление отчетов для земства не значится. Дело тянулось таким образом около трех лет, и «Записка ревизионной комиссии XXX очередному губернскому собранию» изобилует в этом отношении необыкновенно характерными фактами. Так, по некоторым земским участкам, вместо всяких документов, были представлены черновые тетради с беспорядочными записями и помарками. Мне лично пришлось видеть одну такую тетрадь. Она носила характерное заглавие:
«ТЕТРАДЬ
для продовольствия и обсеменения земского начальника такого-то участка»
и была вся испещрена поправками, порой самого неожиданного свойства, сделанными карандашом или чернилами. И это — на десятки тысяч рублей! Другой земский начальник, г. Штевен, на требование оправдательных документов, ответил обиженной репликой. Он мог бы, пожалуй, попросить задним числом расписки у хорошей своей знакомой, госпожи NN, у которой закупил некоторые партии хлеба. Но ему стыдно признаться перед ней, что к нему, земскому начальнику, питают такое недоверие (факт)…