Затем (уже в 1893 году) в Арзамасе последовал приговор присяжных: поджог признан, признано также участие в нем умершего владельца… «К сожалению, — писали по этому поводу в газетах[21], — как и всегда в подобных случаях, — хроникеру этого периода в жизни нашего края приходится отмечать факты, хотя и побочные, но подчас более некрасивые, чем самое дело, подавшее к ним повод. Провинциальное болото всколыхнулось, и тотчас из глубины его выглянул специфический продукт провинциальной жизни — ложный донос. Теперь, когда все пришло к своему лирическому концу, когда события завершились, стало известно также, сколько гнусностей было написано и послано по этому поводу приверженцами очень сильной еще тогда партии банковских воротил, надеявшихся на могущественное действие тайных изветов. Так, один из лукояновских же землемеров (г. Столыпин), не ограничиваясь прокуратурой и следственной властью, побуждения которых заподозревались вообще самым беззастенчивым образом, — подал ложный донос даже на свидетелей по делу, донос, ныне выглянувший на свет божий…» Но дело шло своим чередом, тайные доносы не могли закрыть явных хищений, представители судебной власти не отступили перед подпольной борьбой и шли своей дорогой… Следствие обнаружило попутно грандиозные злоупотребления, и Панютин сам сознался в подлогах… На месте губернской феерии водворилась трагедия. Когда подлог стал признанным фактом, — поджог сделался по меньшей мере вероятностью, и общественное мнение отвернулось и от Панютина, и от его защитников. Такова печальная история мерлиновского пожарища, мимо которого несла нас наша тройка… Судьбе угодно было, чтобы и эта дворянская драма центром своим принадлежала тому же злополучному Лукояновскому уезду…
Прелестное яркое утро 3 марта застает меня на Белецком хуторе. Расположенный на «вершинке»[22], под лесом, хутор весь занесен снегами. В окно виден снеговой вал, чуть-чуть торчат рядами верхушки плодовых деревьев засыпанного метелями сада, и вдаль тянется березовая аллея, запушенная инеем. По аллее, осторожно ступая по снегу почти вровень с крышей, осторожно пробирается лошадь, запряженная в сани. В санях сидит священник в шубе и «чапане» поверх шубы. Лошадь взбирается на самый гребень вала, раздумывает одну минуту, потом, внезапно решившись, пускается вниз с таким видом, как будто ей предстоит ринуться в пропасть. Через минуту сельский батюшка из села Пичингуш отряхает иней с шапки и с своей бороды и радушно здоровается со мною. Он уже знает, зачем именно я приехал, и, справившись кое с какими делами по соседству, заехал нарочно пораньше, чтобы не упустить меня. Батюшка явился, чтобы походатайствовать о своей голодающей пастве.
Меня это приятно удивляет. Я раздумывал еще так недавно о печальном «отсутствии людей» в Лукояновском уезде, и вот оказывается, что теперь люди сами ищут меня. На хуторе, принадлежащем госпоже Ненюковой и управляемом ее родственником, П. А. Гориновым, меня встретили очень радушно, и я сразу почувствовал себя точно дома. Моих «лукояновских» сомнений и неприятного ощущения одиночества как не бывало. Здесь на дело смотрят просто, готовы оказать всякую услугу… А вот и сельский батюшка с опасностью, если не для жизни, то для саней, пробирается на хутор, через валы и сугробы.
В тот же день, известив письмом господина земского начальника о намерении своем открыть несколько столовых в его участке[23]Теперь (1907 г.) это назвали бы «явочным порядком»., я вместе с Петром Адриановичем и с местным священником составил список в большом селе Елфимове. Оттуда уже вчера вечером приходили крестьяне с просьбой не миновать их села. Составление списка прошло быстро, гораздо скорее и лучше, чем я ожидал. Так как у меня пока денег немного, то я ясно ставлю себе цель — вначале действовать осторожно и подбирать самые крайние слои нужды, которым прежде всего грозят последствия голода. Для первых двух сел мы определили приблизительно цифры около сорока в каждом. Объяснив «старикам» цель своего приезда, мы приступили к делу. Писарь дал нам два списка: один так называемый «посемейный», по которому священник читает фамилии домохозяев по порядку. В другом — я разыскиваю цифры выдаваемой на семью ссуды. Этот последний список носит характерное заглавие: «Список крестьянам села Елфимова, нужда коих действительно граничит с голодом». Цифры ссуды людям, «нужда коих действительно граничит с голодом», невольно обращают внимание. На тысячу шестьсот пятьдесят человек (мужского и женского пола) в селе Елфимове до марта месяца полная ссуда (тридцать фунтов) выдавалась лишь… шести человекам! В марте и эти счастливцы исчезли. Теперь они плакали, спрашивали меня о причине этого обстоятельства. Оказалось впоследствии, что они переведены на даровую ссуду из комитета наследника цесаревича, причем этот случай найден удобным для сокращения им выдачи до пятнадцати фунтов…[24] Вообще, ознакомившись впервые с елфимовским списком, я понял, на что рассчитывала «лукояновская оппозиция», отказываясь от шестисот тысяч первоначальной сметы, и впечатление от ближайшего ознакомления с этим делом становилось все тяжелее… Действовал тут опять «племянник великого поэта», А. Л. Пушкин.
Когда наш список был окончен, я встал.
— Ну, спасибо, старики, что помогли, — сказал я…
— Благодарим и вас, что потрудились, ваше благородие…
Я увидел, что толпа сомкнулась вокруг меня, как будто разочарованная и ожидая еще чего-то… Наконец, несколько голосов заговорило сразу:
— А кто же поможет нам, мужикам-те, прочиим жителям, ваше благородие?..
Я увидел, что здесь есть недоразумение. Село ждало больше от моего приезда, и впоследствии священник передавал мне отзывы нескольких мужиков, что я приехал с пустяками. К сожалению, это была правда: что значили мои сорок человек из тысячи шестисот пятидесяти голодающих, из которых только шесть человек получали по тридцати фунтов. Затем непонятные и немотивированные сокращения ссуды на март и видимое стремление ограничить и эту скудную помощь, все это вызвало целый поток ропота, стонов и жалоб…
Не желая принимать на себя самозванную роль, я постарался рассеять иллюзию елфимовского мира: я не благородие, жалоб принимать не могу, власти изменить эти порядки не имею. Все, что могу сделать, — это… посоветовать обратиться с просьбою к господину земскому начальнику и в продовольственную комиссию.
Мы вышли из сборной избы среди тяжелого молчания…
На следующий день мы опять составляли списки в селе Пичингушах — том самом, откуда ко мне приезжал священник. Здесь картина та же в общем, только значительно более бурная. Мордва народ вообще менее сдержанный, и притом дело здесь усложняется несомненными злоупотреблениями сельских властей. В избе стоит гул жалоб, которых я никак не могу прекратить. На мои заявления, что я не вправе принимать их жалобы, что я приехал только по своему делу для открытия столовой, — мордва находит очень остроумный ответ: мы не вам говорим, мы так, промежду себя… И жалобы, упреки, едкие замечания стоят в воздухе во все время моей работы. Мордва, очевидно, надеется, что приезжий «его благородие» все-таки кое-что запишет…
Здесь впервые пришлось мне узнать, что сам земский начальник даже в таких больших селах, каковы Пичингуши, — лично не был ни одного разу! Но кто же тогда составлял эти списки, послужившие основанием для общей лукояновской сметы и для самонадеянного лукояновского спора с статистикой губернской управы, руководившейся точными данными? Неужели вот этот самый плутоватый староста-мордвин и этот писарек, его сын, которые теперь жмутся, не зная, куда девать глаза под градом упреков, которыми их засыпали ободренные моим присутствием односельцы?.. Да, несомненно, — именно они… Итак, под этим «практическим знанием своего участка» скрывалась все она, старая знакомая статистика волостных и сельских писарей, о которой было столько, по большей части, юмористических разговоров!.. Открытие довольно, признаться, печальное: почти все списки в уезде составлены старостами и старшинами и никем не проверены на местах!