Вспоминая давний разговор с дядей, он не слышал монотонной беседы за столом, но жевал лепешки и запивал их чаем — машинально, не различая вкуса, потому что все настоящее отступало перед сладким дымком его мечтаний, уже переходящих в сон.
— Да ведь ты спишь! — услышал он и поднял глаза, помотал головой. Затем перевернул чашку вверх дном на блюдце и встал.
— Ладно, ступай, — сказал Мирвали. — Как там Нинка-то поживает?
— Ничего, — ответил он, уже переступая порог и не оглядываясь.
Ворота, знал он, в этот час заперты, и мальчик перелез через забор в свой дворик, где стоял низкий саманный домик с плоской глинобитной крышей, его домик, собственный, и едва светилось окошко.
Нина сидела перед лампой и читала книгу.
— Не спишь, — сказал он ворчливо-ласково и подошел, погладил ее по голове.
Она вскинула руку и едва успела задеть его кисть, которую он тут же убрал.
— Я лягу, — сказал он. — И ты, Нина, ложись, ведь поздно. — Помолчав, он спросил тихо: — Письма нам не было?
— Сегодня нет. — Она с напряжением смотрела на него с минуту, потом заговорила сердито и точно жалуясь: — Опять, опять ты пропадал у этих иродов! Даже не забегал домой… разве можно так? Тоже радость, на чужого дядю батрачить!
— Не говори так, Нина. Не чужие они мне.
Он лег, не раздеваясь. Потом, когда Нина уйдет в свою комнату, он разденется. Глаза его тут же сомкнулись, но мальчик слышал, как Нина запирает дверь, переставляет кастрюли и говорит, говорит. «Бедная, — подумал он с улыбкой, — намолчалась одна». О разном она говорила: бык, на котором возили воду в госпиталь, нынче околел, и они таскали воду ведрами из колодцев во дворах; завтра с утра поедет она в Октябрьское — навестить братишек в детдоме; старшему лейтенанту Мирвалиеву, который поступил в госпиталь неделю тому назад, будут делать операцию — вынимать осколок, застрявший в легком. Сперва думали в Свердловск везти, но хирург Борис Аронович берется оперировать сам.
— Ты узнала, откуда он родом?
— Из Чистополя, я говорила тебе. Вот приеду из Октябрьского, сходим к нему. Может, он родичем тебе доводится… Мирвалиев.
— Вряд ли, — ответил мальчик.
— Ну, спи. И не вскакивай чуть свет, — сказала она внушительно. — Обойдутся без тебя, ироды. А я вернусь к вечеру.
— Ладно, я сварю картошки.
Нина задула лампу и ушла к себе. Сейчас можно раздеться и расправить постель, но он так и не двинулся, уже погружаясь в сон. Возбуждение в голове не утихало, но тело, обволоченное сном, плыло, плыло, и мысли мальчика наполовину тоже были сном. Вот идет он в госпиталь к старшему лейтенанту Мирвалиеву, и разговаривают они. О чем? Ну, прежде всего о войне. Он особенно приставать не будет, спросит только: «Как там?» — вот и все. Потом расскажет старшему лейтенанту какую-нибудь историю, слышанную от Мирвали. Потом, потом… вот к ребятам в Октябрьское тоже надо бы съездить или подарок какой послать. Рассказать мальчикам, что он был на могилке матери и что им тоже не следует забывать могилку своей мамы, пусть приезжают в город и сходят. Пожалуй, они еще слишком малы, чтобы понимать такое.
Малы, а с горем уже спознались. И дом ихний на Украине горел, и поезд бомбили, когда ехали они сюда. К счастью, живы остались. Сперва семью эту хотели поселить у Мирвали, на широкой телеге привез ее человек из горисполкома — и отца ихнего, и мать, и троих мальчиков, и Нину. Но у дяди своя семья большая, не хотел он никого пускать. Тогда мать Салима сказала:
— Поселяйтесь у нас, места всем хватит. — И они с матерью устроились в передней, а в комнату пустили Лукашевичей. Тесно, конечно, было и шумно, и даже ссорились с ребятней-то, но ведь жили, и неплохо жили. Эх, теперь бы жить так же тесно!
Отца ребят вскоре призвали в армию, и погиб он в первом же бою под Москвой; мать умерла через год, надорвавшись на лесоповале, куда посылали ее вместе с другими заводскими; мальчишек отправили в детдом, а Нина пошла работать в госпиталь. В госпитале работала и мать Салима. Только на год пережила она тетю Сашу Лукашевич. И остались они вдвоем с Ниной в их домике. Живут они очень дружно, но при первой же возможности Нина уезжает к братьям в детдом, да ведь понятно, это ее семья. А у него своя, он тоже понимает, что ему надо держаться куста Мирвалиевых. Вот Нина говорит, что его заставляют работать. Да никто его не заставляет. Он сам, и устает, конечно, но зато он многому научится: лечить скот, класть печи, косить сено, да много чему. И сколько историй он будет знать, и все это пригодится в жизни.
Совсем уже спал он, когда осознал себя таким счастливым! Потому что он ехал на телеге и весело погонял быка, а позади, на широкой площадке телеги, громыхали бочки. Вот подъехал он к речке и длинным черпаком стал наливать в бочки. А потом — в госпиталь.
— Нате воды, бабы, тяжело небось ведрами таскать? — Бабы смеются, рады. Без мужиков, говорят, в этой жизни хоть пропадай.
3
А утром сон мальчика не только не забылся, наоборот, имел продолжение в том удивительном чувстве легкости, уверенности, что все так и произойдет, как мнилось ему в полусне-полуяви.
Он побежал к Лукману, торопясь и довольно бестолково рассказал ему о своей затее, пугаясь только одного, что Лукман не поймет и равнодушно остудит его пыл. Но и Лукману понравился его замысел, и несколько минут они проболтали о том, как это все здорово — самим, без взрослых, возить воду в госпиталь. Что санитарки и сестры будут рады, они ничуть не сомневались, и это как-то особенно волновало их. Решили, что быка у дяди попросит Салим. Лукману наверняка не даст.
Мирвали в клети разворачивал завернутые вчера шкурки, отряхивал их от соли и развешивал на веревках, протянутых под крышей. И что-то он там мурлыкал себе под нос, тем лучше — настроение у него, стало быть, хорошее. И тем же певучим голосом ответил он на приветствие мальчика, спросил, как спрашивал всегда: «Живой? — таким озорным, звучным голосом, вливающим в тебя бодрость и свежесть, как бы муторно не было у тебя на душе.
— Живой, живой, — отозвался мальчик. А потом сказал без обиняков: — Дай нам быка. Привезем воды в госпиталь, ихний бык вчера околел.
— Быка? — переспросил Мирвали, и лицо его враз потупело, будто он ничего не понял. — Быка… нет. Нет, парни, нет! Бык-то, он один, и где же ему везде поспеть?
— Бабы ведрами носят воду, дай быка, дядя Мирвали. Ведь для раненых!
— Уж для раненых как-нибудь найдут быка. А мне кто быка вернет, ежели с ним что случится? Нет, ступайте! — и он вроде шутя шлепнул сырой шкуркой по заду Лукмана.
Лукман скривился, стал тащить Салима из клети.
— Идем, идем, говорю… не даст он… — Тут он опрометью кинулся из клети, забежал за уборную, и там его вырвало. С побледневшим лицом, с больными глазами он вышел из-за уборной.
— Идем, идем, говорю… на речку.
Они вышли со двора, пересекли пыльную жаркую мостовую и стали спускаться к речке. Лукман на ходу пытался стащить штаны и упал. Сидя, снял он все-таки штаны, затем побежал, кинул в речку.
— Теперь пахнуть будут, — захныкал он, — стирай не стирай, а пахнуть будут. — Он был такой брезгливый, а может быть, чем-то больной, что не мог выносить запаха этих шкурок.
Хныкая, дрожа, он склонился над водой и стал полоскать штаны. Салим лег на песке, как-то враз утомившись. Сквозь дремоту он услышал стукоток тележных колес в пыли, храп лошадей, глухой, отдаленный и только усиливающий дремоту. Но через минуту звучным стал шум, и мальчик, приподнявшись на локте, увидел съезжающую с горки повозку о двух лошадях и на передке повозки — Танкиста, изо всех сил натягивающего вожжи.
— Эй-эй, гляди, штаны уплывут, — крикнул Салим, вскакивая, и Лукман подхватил штаны. Мальчики побежали к повозке, которая вкатилась тем часом в реку. Лошади уже пили воду.
Солдат, вскидывая черпак, улыбнулся мальчикам.
— Мы спросить хотели, — сказал Салим. — Насчет того, как нам в часть определиться… ну, как Барашков.