«Снова облава будет!» – прошептала одними губами и, собираясь на работу, путаясь в одежде, собрала наспех дочке корзинку, как несколько раз до этого.
«Бабушку проведать надо, беги к ней, да поторапливайся! Оставишь корзинку и сразу назад!»
Вольф выглянул в окно, как раз когда Красная Шапочка закрывала за собой калитку – веревка, служившая вместо сорванного в пьяной потасовке крючка, не хотела цепляться за деревяшку из забора, и девочка торопливо ощупывала ее, пытаясь понять, что случилось. Чуть позже Вольф вышел покурить на лужайку перед домом: скатываясь вниз по серому, не опушившемуся еще пасхальной зеленью ивняку, скакал, словно огонек, красный платок. Этот платок давно раздражал его, но никогда прежде не думалось о нем, как о красном, в том вражеском, красном его смысле, а тут вдруг полыхнуло. Пару раз Вольф лично опускал дуло снайперской винтовки, лихо вскинутой кем-то из подвыпивших офицеров, когда девчонка – один платок на ножках – точно как сейчас шла, ощупывая путь, по тропинке внизу. Пару раз… пару раз именно тогда, когда потом возвращались они из леса злые и без улова. Целая армия приходила ни с чем. Неожиданная догадка блеснула перед Вольфом, как рыба, плещущаяся на поверхности озера. И на эту охоту он отправился сам.
Девчонка дошла до разрушенного здания электростанции, смахнула ледяную морось с покореженных чугунных перил, замерла на мгновение, словно собираясь с силами, и Вольф уже стоял там, на мостике, неслышный и неощутимый в водяном грохоте, испытывая соблазн пнуть ее ногой, наотмашь, чтобы свалилась в ледяные пенистые водовороты вместе с платком и корзинкой. Но, когда девчонкины руки зашарили по металлической решетке мостика, едва не коснувшись его сапога, отпрянул и, легко перебежав на противоположный берег, затаился в кустах. Дальше путь шел через луг, нужно было узнать, по какой именно тропинке она пойдет, и потом передвигаться на корточках в сухостое: непонятно было, насколько плохо ее зрение, а на лугу спрятаться труднее.
Когда ясно стало, какой дорогой девчонка войдет в лес, Вольф, отдалившись метров на триста, пошел за девочкой, ведя ее, словно на корде. Он не чувствовал одышки и подагры, словно и не было этих лет, крался тихо-тихо, точно так, как крался тогда, летом 1914-го, раздразненный запахом первой крови, в высокой траве и камышах, на этой же самой земле. Иногда чуть опережая ее, иногда пропуская вперед, но ни на секунду не теряя из виду, срастаясь с ней, словно чувствуя ее дыхание, ее легкую хромоту (сапоги были большими, взрослыми, тяжелыми), даже ее страх.
Войдя в лес, следовал через хороводы зелени не спеша и в то же время быстро, большими легкими шагами, со снятым с предохранителя «вальтером», которым отодвигал лезущие в лицо ветки и кусты. Девчонка сначала брела по тропинке, которой пользовались грибники, но затем, покрутившись на полянке, уверенно пошла в чащу. Неужели прямо в партизанское логово? Вольф представил, как сам приходит к ним, один, просто в гости. Сам Вольф. Ему стало так смешно, что рука в кожаной перчатке, с «вальтером», невольно дернулась к губам, – чтобы не засмеяться, прижал к ним тыльную сторону запястья. Усмехнулся и почесал нос. Вариантов было два: кончить девчонку тут же и начать операцию не завтра на рассвете, а немедленно, свистать всех по тревоге в лес и вытравить партизан оттуда, выкурить, как зверей. Или проследить за ней максимально далеко, но как тут не напороться на партизанских сторожевых… Или, может, сперва поговорить с ней?
Увидев впереди поляну, Вольф сел там на самый высокий пень, вывернул наизнанку свой китель с черными ромбами на воротничке. Едва выйдя из кустов, девочка тут же заметила его – темное пятно среди поваленных деревьев, сгорбленный силуэт на поляне, залитой ровным серовато-молочным светом пасмурного утра.
– Кто тут? – Голос звучал испуганно, было ясно, что обычно встречали ее в этом лесу не так и не тут.
– А ты кто?
– Я Маняша из Самсоновки.
– А куда ты идешь?
– Я к бабушке иду, мама просила корзинку с хлебушком и луком отнести.
– А что за бабушка?
Он говорил тихо, с хрипотцой и совершенно без акцента.
– В лесной избушке живет, на старом хуторе, старуха Носова, знаете?
– Чего ж не знать, знаю!
– Это моя бабушка. Она хорошая, только болеет часто. И совсем одна. Но у нее ружье есть – кто не знает и дверь откроет, так ружье и выстрелит! А нужно постучать три раза, потом еще два и стишок рассказать, а после за веревочку дернуть – дверь и откроется, а ружье стрелять не будет.
– Стишок? Какой стишок?
– Ходыть сон коло викон, а дримота коло плота.
– А что мама просила тебя ей сказать?
Маняша вдруг сжалась, прижала к груди корзинку. В этом «просила» и «сказать» померещилась склизкая тень чего-то знакомого и страшного.
– А вы кто?
– Я тут живу.
– В лесу живете?
– Да.
Маняша хотела спросить еще что-то, но передумала, стала щуриться, оглядываясь по сторонам.
– До свидания!
– Ступай…
И, подхватив корзинку повыше, пошла быстрым шагом, почти бегом.
Мир в лесу отличается от остального мира: тут, среди запахов сладковатой лиственной прели, тишины над головой, казалось, не может быть опасностей, как за стенами неприступного замка. Маняша, сколько жила, никогда не видела в лесу немцев. Ей казалось, что по каким-то причинам немцев в лесу не бывает. И мама никогда не говорила ничего про немцев в лесу или что там могут быть нехорошие люди. Наоборот же, именно от них в лес всегда и бежали.
Дом старухи Носовой Вольф знал прекрасно. Это была просто неприятная старуха, Die Waldhexe, как он называл ее про себя. Она выдала нескольких партизан – опоила их чем-то и уложила спать. За это ее не трогали. Страшная была, как смерть. Вольфу казалось, что ее сами партизаны кончат, а тут – совсем все неожиданно обернулось.
До ее дома оставалось еще минут сорок быстрой ходьбы. Вольф обогнул поляну и отдалился так, чтоб девчонка не услышала его, затем легким бегом, отбрасывая ветви «вальтером», пустился сквозь чащу к знакомой опушке с неприятным домиком. Прибежав на место, огляделся, посидел в кустах какое-то время. Обошел кругом. Никого. Еще раз огляделся и, как был, в вывернутом наизнанку кителе, постучал в дверь – три раза, потом еще два и хрипловатым детским голосом сказал: «Ходыть сон коло викон, а дримота…»
– Заходь! – донеслось из домика.
Вольф еще раз оглянулся и дернул дверь на себя, резко отпрыгнув в сторону. Раздался выстрел и задымило. Двумя большими прыжками он подскочил к кровати, на которой лежала действительно больная, с рассыпавшимися по подушке седыми горгоньими волосами старуха Носова, без всякого удивления глядевшая на него из глубоких серых глазниц, как сквозь маску, прямо из черепа, обтянутого светлой сморщенной кожей, похожей на прохудившийся чулок. Прыгнув на нее сверху, Вольф мгновенно переломал хрупкие крошащиеся косточки на дряблой шее, стянул ее с кровати – тщедушное тельце под серой льняной сорочкой было как тряпка, только голова, словно из сырой глины, положенной в мешочек, глухо стукнулась о земляной пол.
Спрятав старуху в шкаф, Вольф наклонился за выпавшим оттуда бельем и замер вдруг с серой, но совершенно новой льняной сорочкой в руках. Покосился по углам в поисках зеркала. Конечно, у старухи его не было. Сорочка была великолепной – именно такой, домотканой, из плотного мягкого льна в бугорках, с серым незатейливым кружевным обрамлением, точно как у русоволосых полек, застигнутых в домах ранним утром в первые дни наступления. Там же, в стопке выпавшего белья, лежал и почти новый льняной чепчик. Тут, на Украине, Вольф знал это точно, чепчиков не носили, и воспоминание, словно приправленное душицей узнавания, разгладило морщины на лбу, расслабило руки в лайковых перчатках. Вольф прошелся по комнатке, пнул сапогом сундук возле печки, заглянул под лавки, застеленные ковриками, сунулся на чердак, но лестница опасно затрещала. Потом улыбнулся, торопливо стянул перчатки, сапоги, ремень и китель, подкатал брюки и влез в похоронную бабкину сорочку, накинул на плечи ее пуховый платок, пахнувший немытой шерстью, на голову надел чепчик. Прошелся вдоль окон и залез под одеяло, хранящее еще теплый сырой старухин отпечаток. Этого от него не ожидал бы никто. Но недаром ведь он был штандартенфюрером Вольфом и прошел невредимым две войны.