«Эти все ваши записи имеют смысл, мы наблюдаем положительную динамику у других больных, с которыми таким обазом общаются родственники», – объяснял доктор.
Я думала, что, если бы мой муж превратился в дерево – это было бы не так страшно. Я, безусловно, продолжала бы любить его и обнимала бы за ствол. Дерево – это не так уж плохо, особенно когда его можно обнять. И уж точно ничто не мешало бы мне придумывать ему разные истории. Только куда, в какое место дереву их можно рассказывать?… и потом радовалась, что он все-таки не дерево, и среди различных мрачных перспектив, вот из того, что может с ним гипотетически случиться, вот из всех доступных вариантов – нет ни одного, где бы он мог стать деревом (вот – что нет, то нет), и это даже успокаивало меня.
В тот самый трудный день, когда он стоял где-то далеко-далеко, на речном причале, закинув на плечо белую куртку и беззаботно щурясь в ярком солнце, смотрел на большой белый пароход, и чуть было не взошел по трапу (именно так мне виделось состояние его души на тот момент), и мой вопль почти фантомно выкатился к нему из-за горной гряды – я не помню, что делала тогда, о чем думала.
Когда спустился доктор, я, наверное, о чем-то думала, потому что он совершенно неожиданно взял меня за локоть.
– Вы можете подняться.
– Что, уже все?
– Что «уже все»? – не понял доктор.
– Он умер? – спросила я просто, и эти слова звучали так же фальшиво, как «я тебя люблю» – скажи он это на симферопольском вокзале, вкатывая ко мне на заднее сиденье исполинский, нагретый солнцем арбуз.
– Нет, – доктор странно посмотрел на меня и сухо добавил: – Если хотите пройти к нему, то поднимайтесь.
Я вошла в тот же аппендикс, был яркий день за окном, но в коридоре снова царил полумрак, а тут светло, хотя свет был более синеватый, однозначный такой, ясный дневной свет. Так же гудела машина, вдувающая воздух в его легкие, так же пищала плоская штука с зеленой линией его кардиограммы. Я улыбалась. Вынула из ушей, замотанных сверху бинтами, наушники от плеера.
– Привет, что-то ты неважно выглядишь сегодня (он бы, безусловно, оценил мой юмор), я принесла тебе новую сказку. У нас все хорошо. Ребенок нарисовал тебе замок, в котором ты сидишь, но что-то у него не получилось, и замок пришлось переделывать, и тогда совсем все испортилось, художник впал в печаль, но передает горячие приветы и обещает новый правильный замок завтра. Выбрали мисс Украину, на праздник приезжала Памела Андерсон, жаль, тебя не было, ты бы ей понравился. Было съедено двадцать пять килограммов черной икры. Еще был Жан-Клод Ван Дамм, у него подружка из Кривого Рога. Так что ты давай, держись, наши везде пробьются… Я вытирала сегодня пыль с твоих книжек, это совершенно невозможно читать, но я честно пыталась, маршал Жуков, Георгий Константинович, передает тебе привет.
Поменяла флешку в его плеере, проковыряв лаз в повязке на голове, вставила наушники обратно в уши (теплые, родные) и опустилась рядом на стульчик.
Сказка четвертая. Муха-Цокотуха
Жизнь Машки Цетоткиной не заладилась с самых первых дней – родная мать, увидев черноволосого кареглазого младенца, впала в ужас и хотела отказаться от нее, удирала курить, когда детей приносили на кормление, втихаря перевязывала грудь и тетке мужа, пришедшей проведать с авоськой мелкой зеленой марели, сказала сквозь зарешеченное окно, что ребенок умер. Тетка перепугалась, подняла шум, за день до выписки ей даже показали младенца – крупную, почти 4-килограммовую девочку с насупленным щекастым личиком, как картошечка. Забирала их из роддома многочисленная родня мужа – все скуластые, белобровые, с прозрачными, аж фиолетовыми, глазами, и никакого видимого беспокойства они не показывали, а сам муж, вернувшийся из рейса, выпив полагающийся стакан, чуть мешкая и стараясь не показывать, что неожиданно расчувствовался, взял Машку в вытянутые руки, расплылся в улыбке и прошептал: «Ишь, какая черная… в деда вся, у меня дед мой покойный, деда Жора, знаешь какой черный был? уххх…» Глядевшая на него все это время исподлобья Машкина мать постепенно выпрямилась, на ее лице появилось деловито-озабоченное выражение, стала украдкой щупать грудь – что там с молоком.
Про детство особо рассказывать нечего. Было два утренника в ДК Коммунаров, когда молодой Дед Мороз с торчащим из-под бороды острым кадыком нервно сглатывал, сопоставив содержимое мешка с подарками с численностью радостно топчущейся вокруг хоровода ребятни. Грузная черноволосая девочка с тяжелым взглядом оказывалась всегда самой подходящей кандидатурой для досадного раннего столкновения с жизненными недочетами и, похоже, ничуть не поддавалась выпавшей участи, когда коллеги по хороводу, размахивая голубыми картонными коробками со сладостями, неслись в объятия привставших родителей, а Маша шла с пустыми руками, просто так, стараясь показать, что и не заметила она ничего такого.
В девятом классе на дне рождения одноклассницы Машу соблазнил брат этой девочки, студент второго курса медицинского института. Именно через его родителей и связи в медицинском мире Машу на сроке 14 недель согласились оперировать, не созывая так называемую абортную комиссию и вообще не придавая делу никакой огласки. Маша серьезно собиралась за студента замуж и буквально за день до неприятной процедуры крутилась перед зеркалом, примеряя свадебное платье старшей сестры своей подруги. Молодой человек тогда уже прочно выступил из ее жизни (вступив лишь на короткое мгновение – достаточное для посева известных неприятностей), но Маше казалось, что они не общаются просто в силу занятости обоих, а потом уже, выйдя из больницы, думала, что то свадебное платье ей совсем не шло, и цвет отливал какой-то залежалой желтизной. Но замуж Маше хотелось всегда очень сильно, эта мечта – огромный праздник, волны накрахмаленных кружев, шоколадные конфеты на металлических серебристых подносах – связана была больше с подругами, с приятной суматохой подготовительных мероприятий, чем с женихом и последующей семейной жизнью. Хотя семейная жизнь у Машки должна была бы быть очень счастливой. Она мечтала о чайном сервизе – сперва о таком, как у одной из подруг, с большими чашками в красный горох, с позолоченной каемочкой. Потом, осознав старомодность такого сервиза, мечтала о каком-то другом, в японском стиле, но с большими чашками, о всяческих сопутствующих мелочах – кухонных полотенцах и прихватках в тон, о плетеных корзиночках с хлебом и о тряпочке с вышитыми вишенкой, клубничкой или абрикосинкой на банку с вареньем, о специальных фарфоровых корзиночках для этого варенья и стеклянных, ажурных, в форме лепестков или виноградной ветви, тарелках для сладкого, треугольных лопаточках для тортов, а для посиделок посолиднее – салфетках с кольцами. И, конечно, домашняя выпечка – сладкие пампушки из сдобного теста, крендельки, посыпанные сахаром, особый «тертый» пирог, который у нее почему-то выходил всегда коричневым, а еще куча разнообразных других пирогов, в чудесных формах, что можно будет купить в хозяйственном магазине, где отродясь ничего толкового не было, а вот форм для выпечки всегда – завались.
Папа ушел от них, когда Машке было лет шесть. Этот ранний период своей жизни она помнила очень смутно – только те два утренника в ДК Коммунаров напоминали о себе острым морозным холодком. Папа куда-то подевался, а вместо него пришел дядя Сережа, и никакой разницы в течении ее жизни не ощущалось. Потом он долго, на протяжении всего отрочества и юности Машки, умирал. Мучительно и как бы на одной ноте всегда – предельно высокой, и это все длилось годами. Вонь и тряпочки, миллионы тряпочек в квартире и вонь. Поэтому в последних классах Машка переселилась к бабушке, на другой конец города. Там, в однокомнатной квартире со старым больным человеком, тоже было не очень весело, но хоть без тряпочек. Когда дядя Сережа наконец умер, Машка была уже такой взрослой, что даже потихоньку переставала мечтать о технических аспектах своей свадебной подготовки, а просто остро, мглисто хотела замуж. Еще у нее были амбиции, несколько заработанных честным трудом модных дорогих вещей и силиконовая форма для выпечки, и женатый любовник, проблема встреч с которым стояла крайне остро, так как возможностей для расточительного съема любовных гнездышек у семейного человека хватает лишь на первые пару свиданий, а там, если заладилось, то нужно уже как-то выкручиваться. Их отношения неумолимо близились к бесславному финалу, где серая обыденность сожрала все пылкое и светлое, как солнечные зайчики на фарфоре свадебного сервиза. Ведь временами Машке казалось, что еще немного – и он уйдет из семьи, и оставалось только дожать уютом нового дома, где царила бы настоящая любовь, были бы салфетки в тон с сервизом и пахло бы пирогами. Поэтому в своем предложении матери воссоединиться в одной квартире с бабушкой, а ей, Машке, жить отдельно в бабушкиной однокомнатной, Машка не видела ничего предосудительного. Бабушка, с которой началась обработка, наотрез отказывалась переезжать куда-либо и тут же заболела. Мать вроде бы согласилась, но как-то вяло, и на прощание, когда Машка застегивала свои глянцевые, остроносые сапоги-ботфорты, попросила одолжить ей немного денег. Машка обиделась и сказала, что у нее самой одни макароны на обед и на ужин и что лекарства бабушкины она за свои покупает, той пенсии ни на что не хватает. «Так еще и пенсия…» – задумчиво сказала мать и на следующий день предложила ей за деньги жить в бабушкиной квартире. Бабушка мать ненавидела, в частности за то, что та «бросила ее» (раньше говорилось «на внучку, прошмандовку эту бестолковую»), и переезжать никуда не собиралась. Более того, заподозрив у своей болезни не одни только психосоматические корни, оформила на внучку завещание, тем самым разорвав наконец зыбкую связь, что еще держала вместе Машку и ее женатого любовника. Оформив это завещание, бабушка стала требовать Машкиного регулярного присутствия дома, караулила ее по часам, устраивая строгие допросы после каждого опоздания: Машка не могла даже к подругам зайти. «Потому что подруги твои – бляди», – говорила бабушка, многозначительно косясь на секретер, где лежала папка с документами. Как назло, вокруг бабушки стала виться Машкина дальняя родственница, тоже с определенными жизненными проблемами: то супчика принесет из «правильного», базарного петушка, то салата с селедкой и специями. Бабка, с возрастом, все больше налегала на солененькое и остренькое. А женатый любовник, после трех выдавленных со слезами отказов, звонить совсем перестал и не поздравил даже с 8-м марта, даже эсэмэску не выслал, что Машка правильно трактовала как бесповоротный и окончательный разрыв и весь женский праздник просидела возле бабки, виртуозно симулировавшей предсмертную агонию, продлившуюся аккурат до 11 ночи, когда идти куда-либо было бессмысленно. Машка тогда все-таки пошла в круглосуточную «стекляшку» возле дома и купила там чекушку водки и коробку шоколадных конфет. На ступеньках курили какие-то мужики, и, проходя мимо них, уже не скрывая, что плачет, Машка простонала с вызовом: «Ну чего все так хуево, а, мужики?» Домой вернулась под утро, едва живая от похмелья и полная гадких воспоминаний.