Илье Иосифовичу не нужно было долго объяснять. Он и сам-то все видел – ловкую фигурку с тонкой талией, маленькую узкую стопу с высоким подъемом и длинными пальчиками – да что там, и личико с белой, как бумага, кожей и черными глазами, видневшееся из-под вечно надвинутого на самые брови платка. Стыдно признаться, но в глубине души даже радовался, что у Бузи есть эта самая болезнь. Когда ничего не болит – до поры до времени, пока на кожу не попадут солнечные лучи. После смерти первой жены теща Циля Вольфовна строго-настрого приказала – всегда, слышите, Илья, ВСЕГДА – закрывать Изабелле лицо от солнца. Толком-то и не сказав, почему…
С этой поздней весны Бузе было запрещено выходить из комендантской избы.
Но все равно находились те, кто приносил дрова, и мешки с картошкой, и бочонки с капустой, и муку, и все они, снимая свою тяжелую ношу с плеч, распрямляясь, играя мускулами, бросали одинаково заинтересованные взгляды в дверной проем, откуда девушка тихонько выглядывала посмотреть, кто пришел.
Надвигалось короткое буйное таежное лето – когда всего за один месяц должны были зацвести, опылиться и дать семена цветы, и оттого росли они огромными, яркими, и летали над ними огромные насекомые, и огромная мясистая трава рвалась к небу, и в небольшом озере вода у берега нагревалась так, что можно было купаться, но ноги пекло от холода, потому что ступаешь на лед на вечно замерзшем дне. И все, что могло – распускалось, колосилось, курчавилось, отчаянно борясь за существование в отпущенном природой единственном теплом месяце.
А Ритке ночами не спалось. Из лагеря пленных немцев долетало иногда пронзительное дребезжание губной гармошки, и была эта тоскливая песня скучающего по родине фрица такой жалобной и так пугающе созвучной с безвыходностью, царящей в ее собственной душе. Существование Бузи, вдруг обретшей женскую плоть и краски подобно этим диковинным летним сибирским цветкам, делало ее собственную жизнь невыносимой. Четкие брови, твердый рот на этом белом лице она ненавидела с той же силой, с какой они когда-то привлекли ее на лице другом – мужском.
Илья Иосифович поехал тогда на несколько дней по делам в комендатуру в соседний город, это 200 километров по тайге. Сухая линия скул, твердый подбородок в окне полуторки – даже не кивнул Ритке на прощание. Впрочем, как всегда. Ну что, пора…
«Ты что, с ума сошла? – спросил Кадык – мрачный «вольняк», отсидевший свою двадцатку за убийство. – Да как же я ее замочу-то? Девку-то за что?»
«Сгною, – ответила Ритка. – И чтоб без фокусов – сердце ее принеси, а?» Кадык понял, что она не шутит и, сплюнув, сказал: «Ох, не люблю я евреев… Одной больше, одной меньше…»
«Пришла радиограмма от твоего отца», – как можно беспечнее сообщила Ритка за ужином. «Он задерживается и просит, чтобы ты к нему приехала. Там вроде какой-то доктор накожный появился… Неизвестно, сколько ему там быть». Бузя обрадовалась и не пыталась этого скрыть. Сидела как на иголках, кусок в рот не лез. Ритка шумно пила горячий чай и косилась из-за подстаканника: «Ну вот все для тебя, чертова холера, вот и доктор. А и то правда – кто тебя с этой болячкой в этом платке замуж-то возьмет?»
На следующее утро, в сероватой прохладной тиши, когда не остывшая за ночь хвоя вздыхала редким туманом, заслоняя солнце, и от влаги становилось трудно дышать, Кадык на коротких, согнутых колесом ногах, в полевой форме и гимнастерке подошел к «газику» со снятым брезентовым верхом (на этом автомобиле раньше возили пулемет), косясь на окна комендантского дома, курил и сплевывал, стучал носками сапог по колесам, думая, что было бы хорошо, если б машина сломалась. Жены Кадыка уже давно не было на свете, но неожиданно нашлась дочка, и недавно родила, и этот малыш новый такой славный оказался, светленький, тянет ручки уже. А Ритка вчера вечером сказала: «Если что – отдам ребенка Дине». Диной звали овчарку из лагерной псарни. Ее привезли откуда-то из страшных мест, была она хорошей собакой, отлично дрессированной, но что-то произошло в ее жизни такое, что собачьи мозги свихнулись, это признавали все. Самыми страшными своими врагами она отчего-то считала женщин и маленьких детей. После пары жутких историй Дину предлагали застрелить, но Ритка не разрешала.
Перед поездкой Бузя прихорошилась, как могла. Попросила разрешения слазить в Риткин сундук с трофейными и конфискованными вещами, нарядилась в шелковое синее платье и туфли на каблучке, талию затянула кожаным пояском, а платок немного сдвинула назад. Да он ее и не портил – кожа белая, матовая, глаза черные, черные брови, строгий отцовский рот… Вышла сонная Ритка, с припухшим лицом, в ночной сорочке, бесстыдно оголившей пухлое плечо. Раннее солнце уже позолотило стену комендантского дома, сложенную из толстого потемневшего сруба, известковую труху, перемешавшуюся в высокой траве с синими цветочками. В Риткиной душе разлилось тепло. Она подумала, что Бузя вот последний раз тут ходит и это видит. А она, Рита, будет здесь всегда. Победительницей.
Кадык завел машину, прогрел. Сонный повар принес сумку с пайком. Бузя аккуратно залезла на переднее пассажирское сиденье, расправила платье. Ритка принесла коробку с бумагами: «передашь в штабе», Кадык поставил коробку на заднее сиденье.
В мужских бараках тем временем началось построение. В золотисто-рыжей утренней пыли, в начавшемся безветренном зное черные фигуры напоминали своими движениями замерзших вялых насекомых.
Автомобиль выехал из лагеря, обогнул кирпичное здание с трубой – котельную, длинный сарай свинофермы и покатился с холма по хорошо укатанной грунтовой дороге мимо плотных рядов дремучих гигантских елей, над которыми, вдали, синела сопка Дьявольское Седло. Что находится за этой сопкой – никто не знал. Собственно, даже вокруг лагеря, на расстоянии трех-четырех километров уже начинались места, где, похоже, не ступала нога человека. Отчего-то там не водились даже птицы. По одной легенде, какими неизбежно обрастает любое новое и неизведанное место, это была мертвая земля, по которой не текут реки и что-то отсутствует в воздухе, поэтому раны на теле никогда не заживают, и все – избитые и раненые, независимо от степени увечий, тут наверняка умирают. Лагерная охрана, что характерно, менялась чаще, чем где-либо еще, – натертые армейскими сапогами ноги гноились и гнили, в уязвимом месте спереди на голени обнажая кость, и никакие мази не помогали, а шрамы от любой царапины оставались потом на всю жизнь, подобно следам от оспы. Когда не дул ветер и не слышно было грохота лесопилки и лагерного гула, лес наваливался тишиной. Казалось, что он впитывает в себя звуки, как черная дыра – свет.
От лагеря вела одна дорога – «на костях», как говорили. Заключенные девять лет строили ее, выкладывая булыжником, копая узкие глубокие ямы для телефонных столбов, где под тонким слоем грунта начинается или камень, или лед. Ледяные глыбы неестественно ослепительного белого цвета вылезали иногда из-подо мха и кочек, как когти гигантского чудища, выкорчевывая деревья, ломая дорогу. Четыре года назад, когда поезд со скоростью шага вез Илью Иосифовича с дочкой до Тынды, один такой сияющий алебастровый пень показался вдруг гладкой округлой верхушечкой, аккурат между рельсами. Согнали тогда много людей – и из поезда, и пришлых, страшных, в робах – выдали ломы, и они держали рельсы с обеих сторон, пока паровоз не протащил по опасному месту весь состав.
Выстроенная на костях дорога, соединившая тупик лагеря и железнодорожную ветку-узкоколейку, тянулась по лесу восемьдесят километров, что по таежным меркам совсем ничего.
Выехав к Т-образному перекрестку у железной дороги, Кадык остановил машину и вяло кивнул, ленясь отдать честь, на приветствие лейтенанта. Молоденький солдатик, с трудом отлепляя взгляд от сидящей в машине комендантской дочери, пошел поднимать шлагбаум. Вокруг царила мертвенная, неестественная тишина, не прерываемая ни лиственным шорохом, ни треском соприкоснувшихся древесных ветвей, ни птичьим криком. Возле шлагбаума стояла деревянная сторожевая вышка с военным прожектором и никому не нужной в этой глуши надписью «Запретная зона». Здешнее густо-голубое небо, видневшееся в просвете над колеей, казалось, размещалось по отношению к земле под каким-то неправильным наклоном. От перекрестка все проезжие поворачивали восточнее, в сторону городка. На запад ездили очень редко, это было заметно и по темной дуге из присохшей грязи со следами протекторов, отделяющей путь направо от пути налево, и по блеклости, припорошенности пылью дороги, уходящей в ту сторону. Махнув дежурным по вахте, Кадык тронулся и, блеснув глазом в зеркало заднего вида, повернул налево.