Однажды ждали чьего-то приезда. Глядя на приготовления, Колобок ощущал муторную тревогу, словно колокол безысходности бил у него в груди, отсчитывая время до вечера.
– Почему бы не уйти, Лиза, мы могли бы жить в другом месте… в Киеве, в Ялте… а это все оставь, неужто оно так важно для тебя? Неужто ты не хочешь родить ребенка и забыть все это? Ведь годы берут свое, Лиза…
– Милый, мой бесконечно милый, – она обняла его, чуть повиснув, положила подбородок на плечо, с шутливой гримаской капризного ребенка глядя в глаза, – ну конечно же, хочу! Конечно, хочу! Только сегодня, ах, так тебя прошу… сегодня не будь таким букой, не расстраивай мою атмосферу…
Колобок притянул ее к себе, поцеловал в лоб, ощутил горячую волну, идущую от низа живота к пульсирующей жилке на виске, но Лизавета выскользнула и, шурша платьем, поспешила на кухню, отдавать последние распоряжения.
Приехавший высокий чин был с первой минуты понятен в своей наглости. Уставший с дороги, он быстро захмелел и, откинувшись в кресле, задремал. В какой-то момент из квартиры ретировались, стараясь не шуметь, прочие гости. Долгожданная спокойная тишина майской ночи усыпила сидящего в кресле Колобка. Снилось детство, гран ма снова несла маленького Колобка, завернутого в согретое полотенце, в ванную, а рядом, с приготовленной ночной рубашечкой, семенила фребеличка, которая вдруг сказала густым басом: «Пойдем, потрешь мне спинку…» Колобок открыл глаза. В двух шагах, спиной к нему и лицом к хозяйке дома стоял новый гость. Колобок видел глаза Лизы с расширенными зрачками, раковинки тонких ноздрей подрагивали, что-то неуловимое в линии ее рта… Да нет, хищное в линии изогнутых губ стало очевидным.
– На! – раздеваясь на ходу, бросил гость сидящему на диване адъютанту свою портупею. – На! – Китель неожиданно полетел в Колобка.
Лиза-Мария обернулась на него, держа гостя под руку – изогнувшись, как он и представлял в своих страхах, с голой спиной в глубоком вырезе, с золотой цепочкой с длинной застежкой с тремя камушками на конце, нежно спускающейся между хрупкими острыми лопатками. Уже готовясь исчезнуть в дверном проеме, она, обернувшись, сокрушенно пожала плечами и поджала губы, дескать, очень жаль, но она бессильна.
Отбросив китель куда-то на ломберный столик, Колобок вскочил на ноги, но бежать за ними не стал. Из-за неплотно прикрытой двери доносился звонкий Лизин смех.
Залпом допив оставшуюся в графине водку, Колобок выбежал вон из квартиры, прогрохотал вниз по мраморным ступеням, выскочил на мостовую. Город спал. В прохладном синем небе ярким нездоровым зеленоватым светом светила полная луна. Колобок пошел как обычно к морю, с каждым шагом трезвея и ощущая бессмысленность движения. «Когда стоять на месте равно бегу…» – подумалось ему.
Море не имело смысла, ветер не имел смысла, ночь не имела смысла. «Я один не я уже…» – крутилось в голове.
Вскоре он вернулся в квартиру. Было тихо. Пахло горчицей, специями, вином, в гостиной было пусто. Дверь в ванную была по-прежнему приоткрыта, образуя в полумраке золотистую щель, буквой «г» – как коса. Светящаяся теплым светом, с ароматным паром, с ее смехом и нежным похлюпыванием, с тошнотворным мужским бормотанием смертоносная коса. Жизнь не имела смысла.
Пройдя в кабинет с массивным столом, за которым Лисовских, наверное, ни разу не сидела, и с книгами, которых, наверное, ни разу не касалась, Колобок быстро вынул из брюк ремень, запрыгнув на стол, перекинул через чугунную отопительную трубу над окном и, просунув в петлю голову, затянул покрепче… Последнее, что он видел перед собой – знакомое с детства лицо юной римлянки, так и не донесшей дары девичества к священному источнику, и так жестоко преобразившейся в вакханку…
Нашли его только утром. Выносили тихо, стараясь не предавать происшествие огласке, но город потом еще долго шептался: «Сожрала рыжая Колобка… сожрала-таки…»
Глава I
Самый прекрасный отрезок самого прекрасного времени года – это белый летний вечер, спустя примерно месяц после летнего солнцестояния, когда деревенеет тугая зелень, оплетающая просеки и брошенные огороды, колоски тяжелеют и колются, а сумерки пахнут дождем. В городе небо такими вечерами совершенно белое, стены, кусты, гаражи, деревья – все темное, как коричневато-зеленоватые кружева, наклеенные на матовый молочно-белый фонарь. В такие вечера немного меняется состав воздуха, и молекулы, передающие звук, поворачиваются под каким-то иным углом, так что через форточки слышно прежде всего сверчков – бог весть откуда они берутся в пыльных городских палисадниках, перекрывая своим тихим, почти фантомным журчанием все прочие городские уличные звуки.
Одним таким бальзамическим, как сказали бы англичане, вечером позднего августа мы возвращались с дачи. На въезде в город после трех выходных собралась большая автомобильная тянучка, и я, откинувшись на подголовник, смотрела в небо, налитое, как в пиалу, в сферическое зеркало заднего вида и вполуха слушала, что бубнит радио. Сверчки все равно трещали громче. Хотя мы преимущественно стояли на месте, их трескот – словно эльфические голоса быстро-быстро бормотали «цып-цып-цып-цып-цып» – волнами и брызгами забрасывался в окно. Так бывает, когда мчишься в поезде, таким точно вечером, возвращаешься, и в приоткрытое окно, вихрясь, цепляясь за занавески с логотипом столичного экспресса, залетают эти звуки – отчетливые несколько сверчковых секунд, а потом словно горстью кто-то забрасывает хвойный лесной дух, или луговой вечерний дурман, или болотистую мускусную мшистую сырость.
Я пишу об этом, чтобы читателю стало ясно – этот роковой вечер начинался неплохо. И на протяжении последовавших месяцев его звуки, запахи, ощущения наполняли мое существо последним воспоминанием из прошлой жизни.
Мы едва миновали первые два ангара крупных торговых комплексов, как из-за билбордов, политых сверху тягучим сиропом вечернего солнца, на обочине показался небольшой женский автомобиль с соответствующими опознавательными знаками – взятые в предупреждающий треугольник буква «У» и туфелька на шпильке, а также парой обязательных розовых мохнатых подушек под задним стеклом. Двери автомобиля были открыты, и два человека, неуклюже согнувшись в тесном пространстве, пытались что-то достать с задних пассажирских сидений. Мы ехали в правом ряду (вы знаете, что в тянучках нередко именно крайний правый ряд оказывается быстрее других?) и наблюдали за этой машиной, так как больше наблюдать было не за чем. В какой-то момент из салона неуклюже вывалилась сидевшая на водительском месте полноватая, сильно загоревшая женщина с темными волосами в мелкие кудряшки, в черной майке и слишком короткой джинсовой юбке, и тот, второй, худощавый высокий дядька в широких длинных шортах – как будто сделанных из африканского флага, – подумала я тогда почему-то, – засадил ей кулаком по челюсти, затем коленом ударил в живот, и женщина, ее лицо было повернуто к нам, прямо к нам, закатив глаза, даже, по-моему, и не крикнув, стала оседать на асфальт, и тогда дядька схватил ее за волосы и стал бить дверцей автомобиля по голове. В этот момент мы уже причаливали к обочине. Я, ошеломленная увиденным, была уверена, что вслед за моим мужем остановятся и остальные невольные зрители, все остановятся – да ведь так нельзя! – и разберутся с ублюдком. Пока мой муж делал эти несколько шагов от нашего автомобиля, дядька в шортах куда-то подевался. Муж нагнулся над женщиной, потом поднял голову, ожидая увидеть иных подоспевших, и готов был, наверное, отойти в сторону, пропуская врача. Но не было ни врача, ни «иных подоспевших». Кроме нас, на той обочине не остановился никто, тянучка равнодушно и довольно резво, со скоростью человеческого бега, ехала мимо. И тут, вынырнувший из-за капота дядька в шортах ударил моего мужа по лицу какой-то черной трубой (оказавшейся автомобильным ключом для смены колес) и одним этим ударом, сломав ему нос, свалил его на землю. Не обращая внимания на уползающую в кювет женщину, он нанес моему мужу еще четыре удара, проломив в двух местах череп – уже потом я услышала словосочетание «открытая черепно-мозговая травма» (с которой, в принципе, не живут) – и потом, легко перескочив через отбойник, беспечной трусцой скрылся в кустах, даже не посмотрев в мою сторону.