В первые дни сентября приехал священник. Чертыхаясь и боясь всего на свете, Мария Ильинична провела его сперва в свой дом, тогда же вспомнила, что девчонке полагается приданое. С раздражением вздохнув, вынула из сундука старинные кружева – единственную ценную вещь в доме. Платон Максимович готовился обвенчаться прямо у себя в спальне и потом, спрятав Раю под землю, замуровать вход навсегда. Окна его дома уже были давно заколочены, мебель частично перетащена вниз, частично разобрана и сожжена. Опустевшая спальня выглядела пугающе нежилой. Сквозь доски неровными горящими полосами бился солнечный свет – в этот день оно было непривычно ясным, не затянутым облаками.
«Можно, я выйду посмотреть на него в последний раз?» – спросила Рая, пока молодой священник, облачившийся уже в рясу, ходил из угла в угол, читая святое писание и готовясь к обряду. Платону Максимовичу понравилось то, как она сама и так просто сказала «в последний». Дело в том, что он панически боялся умереть в одиночестве, и в последние месяцы чувствовал, как что-то стало верно рушиться в его организме. Он никогда не задумывался о дальнейшей судьбе странной лилипутки, ему казалось, что она уже родилась нежильцом и ее каждый вздох здесь – недоразумение (оттого и солнце… какое вообще солнце ей может быть нужно?). Что он обрекает ее на мучительную смерть там, внизу, оставив одну, не знающую второго выхода, волновало его меньше всего.
Впервые почти что за год Рая вышла на улицу днем. Она шла, натыкаясь на кочки, вниз, к морю, глядя на солнце, не боясь ослепнуть, чувствуя, как оно своими лучами берет ее за щеки, наклоняется, и пахнет тем настоящим сдобным белым хлебом, какой никогда не будет испечен на этой заполярной земле. Море было гладкое, синевато-белое, и прямо к ее ногам стелилась широкая неровная дорожка из золотой и платиновой ряби, и кто-то звал ее по имени. Не из-за спины, откуда веяло могильным холодом и пахло подземельем, безвременьем, вечной тьмой, недвижимым воздухом, спертой тишиной – а оттуда, будто из разложенных под водой солнечных ладоней, в которых, переливаясь, играла россыпь огнистых лепестков.
Прижав руки к груди, кутаясь в кружевной платок, Рая, ослепленная солнцем, щурясь, смотрела на подрагивающее черное пятно, которое, видоизменяясь, приближалось… Прошуршав, лодка села на мель, и кто-то, хлюпая по воде, шел прямо к ней. Силуэт заслонил солнце, и оно теперь горело у него в волосах – черных и кудрявых. Часто моргая, Рая смотрела на него, боясь узнать.
Он взял ее за плечи, поднял, посадил себе на руку. Он пах хорошим табаком, здоровьем и солнцем.
– Ты что, как ты мог вернуться? Зачем ты вернулся?
А из-за его спины слышалась русская речь – уверенные военные голоса отдавали команды.
– Я показывал товарищам комиссарам это место.
Где-то вдалеке зафыркал и зачихал дизельный мотор.
– Я же коммунист, я главный коммунист Испании, я – Хосе Пилар Морено, Раюшка, просто никто мне не верил, только в Москве знали, и я добрался тогда! А какая ты нарядная сегодня! Смотрите, какая она нарядная!
– Я замуж выхожу, за Платон Максимыча, – сказала Рая и расплакалась, уткнувшись носом в смуглую, пахнущую солнцем и хлебом шею.
Хосе нахмурился, прижал ее к себе чуть теснее, положил большую теплую ладонь на затылок, будто защищая.
Он вернулся к лодке, посадил ее туда, а сам вернулся с двумя товарищами на берег. Их не было от силы минут десять. А потом, когда уже гребли к поставленному на якорь дизельному катеру, на берегу появились три фигурки – суетливая, серенькая, семенящая тонкими ножками Мария Ильинична, священник, переоблачившийся в гражданское, и отстающий, натыкающийся на валуны и кочки Платон Максимович, в черном парадном пиджаке с атласными лацканами и в допотопной шелковой рубашке в нежно-розовую полосочку. Солнце душило и слепило его, кашляя и жмурясь, он толстыми белыми непослушными пальцами пытался расстегнуть пуговку из натурального перламутра. А Рая плыла прочь от них, сидя посередине лодки между двумя крепкими здоровыми мужчинами, и думала, что трава на берегу – сплошная зелень и что тут в принципе не бывает желтых осенних красок, а все как-то резко темнеет, синеет, сереет, чернеет, и потом выпадает снег.
Спустя неделю она ступила на землю Андалусии. Несмотря на календарную осень, тут стоял настоящий зной. В оливковых и можжевеловых рощах трещали цикады, и солнце было уже не перламутровым, а абрикосовым с молоком. На пыльной площади, где остановился автобус, смуглые мальчишки играли в футбол, и пыльные курицы бросились врассыпную. Но пыль эта была совсем не такая, как во дворе у тети Нади, эта была какой-то беззаботной, радостной пылью. На веревках в радиально расходящихся от площади улочках висело белое белье. У женщин были открытые и чуть нагловатые лица. Тени на стенах домов, мостовой, пыльных палисадниках были глубокими и будто бархатными, или замшевыми. Хосе привел ее к какой-то женщине, одной из тех, что снились ему по колено в реке Гуадалквивир. У нее была крошечная комнатушка на чердачном этаже, где было настежь открыто окно, глиняная посуда, апельсины и финики, гобелен на неровной, будто вылепленной из крутого теста стене.
Вечером они втроем пошли по извилистым улочкам вниз, к морю. За каменными заборами буйной курчавостью плелась зелень, большие мясистые листья нависали прямо над головой, шелушащиеся кривые стволы врастали прямо в камень, и ленивые кошки валялись на заборах и под воротами. В одном месте дорога круто поворачивала, открывая вид на всю долину – выстеленное зеленью пространство между двух гор, как перевернутая шляпа, с россыпью белоснежных домиков, в окнах каждого отражалось по рыже-алому солнечному блику. В выгнутом куполом лазоревом небе кружили чайки и ласточки.
– Дождь будет, – по-русски сказал Хосе.
Когда они добрались до набережной, то солнце уже село, и запахи усилились. Отовсюду свисали какие-то удивительные полукруглые кусты, торчали мясистые глянцевые листья. Море пахло не сильно, не так, как на Севере, думала Рая. На широком песчаном пляже бегали двое мальчишек и большая лохматая собака. Периодически кого-то из них накрывала волна – игриво, будто поддевая носом, будто тоже была такой собакой, играющей с ними. Впереди на набережной стоял круглый пестрый шатер. Перед ним толпились смуглые люди в длинных красных юбках, коротких черных штанах, белых блузках и широкополых шлдяпах. На веревках, что держали шатер, трепетали разноцветные флажки. За небольшим ограждением вокруг шатра стояли два осла и верблюд. Играл духовой оркестр. Хосе и его спутница купили что-то круглое и жареное, в конусообразном бумажном пакете, потом пошли к шатру. Внутри была небольшая круглая арена и деревянные скамейки, ярусами поднимающиеся к стенам. Пахло лошадиным навозом. К деревянным мачтам, упирающимся в потолок шатра, было привязано много разнообразных веревок. Сначала просто играла музыка, потом появились люди в странной одежде с факелами, и неожиданно откуда-то сверху, сидя на позолоченной трапеции, над зрителями пронесся покрашенный золотой краской юноша в римских сандалиях и белой тунике. Он кружился и кувыркался там, под самым куполом, потом перескочил на веревочную лестницу и стал опускаться ниже, изогнувшись всем телом, держась лишь пальцами одной руки, и в какой-то момент зрители поняли, что это маленький мальчик, лет семи, но с мужским лицом, мужской фигурой и главное – совершенно мужским взглядом. Обойдя по кругу арену и лучезарно всем улыбаясь, он вдруг остановился, пристально глядя на один из рядов. Ловко перепрыгнув через барьер, очутился прямо перед Раей, и все, что она видела в этот момент, были его глаза – как два диковинных каштана, как горящие угольки, с такими густыми ресницами, как самый мягкий черный пух, как блестящие на солнце конские гривы. Поставив ногу на лавку прямо возле нее, он потянулся к деревянной мачте и одной рукой отсоединил что-то от натянутой веревки, так что между ним и Раей упал серебряный полумесяц, отделанный блестками и пухом. Улыбаясь широким белозубым ртом, он кивнул ей на полумесяц, и Рая покорно села. Запрыгнув рядом с ней, он оттолкнулся ногами от деревянной мачты, и они взмыли в воздух. И мимо кометным хвостом пронеслась высвеченная факелами арена, едва различимые в полумраке лица, повернутые к ним, и в круглом отверстии посередине купола мелькнуло небо – бархатисто-индиговое, с бережно положенной в него звездой (что была, скорее всего, планетой, так как светила уж очень ярко), и за приподнятым входным пологом пронесся вечерний пляж – тихий и теплый, с серовато-белым кружевом прибрежных волн и едва различимыми фигурками двух мальчишек и большой волосатой собаки.