«Господи, убереги меня от греха гордыни», – молился Лео, пока волны потрясения разносились по всему миру и затихали, точно далекая гроза.
Он смотрел, как она ходит по хранилищу рукописей – яркая вспышка цвета среди серого и коричневого, броский мазок светскости среди нарочитой праведности.
– Вам не кажется, что во всем этом чувствуется тлетворный запашок чьих-то амбиций? – Она наконец-то заговорила с ехидцей, с той вяжущей иронией, которая его чрезвычайно интриговала. – Разве в этом нет гордыни и амбиций? А ведь веры должно быть достаточно…
– Похоже, одной веры никогда не достаточно.
– Что это значит? У вас что, недостаточно веры? Вы же священник.
– Дело не в нехватке веры, хотя и это тоже всегда присутствует. Дело во вмешательстве других факторов – мирских.
Мэделин какое-то время ждала продолжения, стоя у окна и глядя на него с тем выражением на лице, которое оставила погасшая улыбка: это было выражение озабоченности и легкого смущения. Затем она внезапно сменила тон.
– Мне пора, – сказала Мэделин, демонстративно поглядывая на часы. – Боюсь, буду вынуждена оставить вас наедине с вашими текстами. – Сказав это, она принялась искать свои вещи – сумку и шарф. А как же зонтик? Зонтик она сдала на входе в хранилище. – Большое спасибо, что показали мне все это, Лео. Это было восхитительно. – И опять легкая игривость в голосе, резкая смена интонации, вызывающее неловкость чувство, что ее место только что занял другой человек.
Лео выключил компьютер.
– Боюсь, они не станут обыскивать вашу сумку на выходе, – сказал он. – Однако они обязаны это сделать. Просто они не понимают, как вести себя с женщинами. Не могут вообразить, что сюда придет женщина и что-нибудь украдет.
– А вы можете?
– Я могу вообразить практически все что угодно. За мной издавна водится такой грешок.
– А это грех?
– Не знаю. Возможно, грех, потому что в конечном итоге начинаешь замечать в людях худшее. – Он проводил ее к главному входу. Вахтер посмотрел на них через окошко своей будки и снова уткнулся в спортивную газету.
– А вы думаете обо мне самое худшее? – спросила Мэделин. Они ненадолго задержались в проходе. Казалось, ей уже не нужно никуда спешить.
– Я думаю о вас только самое лучшее.
– Это очень опасно. – Она притронулась к его плечу. Она могла бы привстать на цыпочки и поцеловать его в щеку, но это казалось нелепым в подобном месте, под мемориальной доской с именами пап и понтификов – суровых отцов, возводивших мосты между Богом и человеком. Поэтому Мэделин только сжала его руку, быстро и крепко, и сказала, что вскоре свяжется с ним. Потом развернулась и зашагала по узкой улочке, цокая каблучками по каменной мостовой; на неровной брусчатке ее ноги слегка подворачивались. А он остался с абсурдным и острым чувством утраты.
3
Лео среди женщин и кофейных чашек, под горестным взглядом святой Клары, словно бы возмущенной тем, что ее единомышленник вовлечен в рутину, в будничный ритуал. Лео, вежливо отвечающий на вежливые вопросы (они вместе ездили на римское кладбище под склепом Святого Петра) и ждущий, когда Мэделин подойдет и заговорит с ним. Он чувствовал себя юнцом, вот что раздражало его. Он чувствовал себя тинейджером (ужасное слово с международным оттенком распутства), который пытается привлечь внимание женщины старше себя; Мэделин же в это время лавировала среди прочих женщин с пугающей, зрелой уверенностью.
Наконец она к нему подошла. Тема римского погоста была исчерпана. Женщины вокруг говорили о своих семьях, о детях и школах, о своих домах, горничных и об отпусках.
– Расскажите мне о себе, – попросила Мэделин. – Вам это не запрещено? В каких семьях обычно вырастают священники?
– Вам неинтересно будет слушать о моей семье, – заверил он ее. – Моя семья – совсем не то, что ваша.
– Что вы имеете в виду? Ваша семья была несчастна? Все счастливые семьи счастливы одинаково, не так ли? Откуда эта цитата?
– Толстой.
– Точно, «Анна Каренина». Все счастливые семьи счастливы одинаково, все несчастные – несчастны по-своему. Вы согласны?
Почему это ее интересует? Чем она руководствуется, задавая подобные вопросы? Женщины приблизились, чтобы выразить благодарность и попрощаться.
– Вы останетесь пообедать? – спросила она у него.
– Мне бы не хотелось опять злоупотребить вашим гостеприимством.
Мэделин, рассмеявшись, даже не удостоила его ответом. Лео наблюдал, как она улыбается и смеется, пожимает руки, подставляет свою бархатистую щеку дляпрощального поцелуя, для двух прощальных поцелуев – по одному в каждую щеку; наблюдал, не отрывая глаз, за этим восхитительным действом – как она подставляет другую щеку для поцелуя… С фотографии в серебряной рамке, водруженной на рояль, на зрелище насмешливо взирали Джек и две девочки. Неожиданно для самого себя Лео начал представлять мелкие ритуалы их семейной жизни: как поступили бы Брюэры, что они бы сказали друг другу. В подобных вопросах его воображение давало сбои из-за острой нехватки опыта. Как будто он незаконно проник на территорию другого государства, где царили иные порядки и говорили на иностранном языке; как и все необычное, это его безудержно манило. Лео буквально погрузился в транс. Его семья, его маленькая, хрупкая семья представляла собой совершенно отличный организм, социальный институт, абсолютно не похожий на ее семью. Его семья была ограждена прошлым, о котором нельзя говорить, и наследием, которое не хочется признавать.
– Расскажите, – настаивала Мэделин, когда ушла последняя гостья. – Расскажите мне, а я послушаю.
И он рассказал. Это была своего рода исповедь, разъяснение и искупление одновременно. Он рассказал Мэделин о своей жизни в доме, пропитанном затхлым запахом ушедших дней, о жизни, переполненной излишним вниманием со стороны набожной матери-вдовицы, которая не терпела какого-либо вмешательства из внешнего мира, если не считать озорниц, приходивших учиться играть на пианино. Домам присущ неповторимый запах, целая гамма ароматов и едва подвластных обонянию оттенков. Весь их дом пропах фимиамом, который вбирали в себя складки одежды матери, когда та каждое утро ходила на мессу, а затем возвращалась домой – тогда-то он и вырывался наружу, этот тяжелый, томительный дух. Свечка, неизменно горевшая перед иконой Благословенной Мадонны с младенцем, добавляла запах воска.
– До чего же это по-ирландски, – таково было мнение Мэделин.
– Не по-ирландски и вообще никак. Это странное изобретение, принадлежащее моей матери. Когда-то ее семья исповедовала иудейскую веру – Нойман, Ньюман. Но затем ее мать была обращена в христианскую веру.
– Однако Ньюман – это ваша фамилия. – Последовала длинная пауза. Оба размышляли над тем, что влекло за собой это неосторожное высказывание, а именно – над проблемой законнорожденных и незаконнорожденных детей. Эти термины когда-то имели недюжинную речевую силу. Есть такое слово – «ублюдок»…
Лео ловко обогнул препятствие.
– Я не знал своего отца. Он умер до того, как я появился на свет. Я был единственным мужчиной в семье. Все остальные, кто когда-либо попадал в наш дом, были женщинами: мамины партнерши по бриджу, ее ученицы, служанки, две дальние родственницы, изредка приезжавшие в гости, – то ли старые девы, то ли вдовы, я так и не узнал. Сплошные женщины. – А вот и несдержанность, свойственная исповеди. Они сидели далеко друг от друга на широком диване, закинув ногу на ногу: она приняла эту позу ради соблюдения приличий и натянула юбку пониже, прикрывая блестящие диски своих коленей, он же выглядел весьма фривольно, взгромоздив лодыжку на колено. – Понимаете, я ни с кем это прежде не обсуждал. Наверное, просто не было подходящего случая…
– Вы не обязаны. Если не хотите…
– Она умерла. О мертвых или хорошо, или ничего.
– А вам есть что сказать о ней хорошего?
– Я никогда не понимал подведенной под это теологической основы. Разумеется, живые больше нуждаются в том, чтобы о них говорили хорошо. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, не так ли говорит нам Господь наш Всемогущий?