«Едем на новый монтаж. Нужен еще один конструктор».
Они звали его. Несмотря на опасность, он вернулся в Прагу, в волчий капкан. Лихорадочно искал связь — нашел. Теперь он уже знает, куда ехать. Его скорый поезд уходит в девять часов вечера.
— Если тебе повезет, через неделю будешь в Белграде, — сказал ему связной. — Куда придется ехать дальше — неизвестно. В Белграде наши скажут, — добавил он.
Слава получил инструкции. Но он не думает о каких-то анонимных «наших», а с упорной уверенностью повторяет четыре дорогих имени. Все скажут ему они. Они лучше знают, куда ехать. Где найти третий фронт, который не падет.
Вечереет. Город, потонувший в сумерках, уже простился с ним. Слава уже не видит башен, о которых не устанет вспоминать. Завтра на рассвете он будет в другом месте, где еще не ступала его нога, среди людей, чьи лица он не может себе представить. Прощай, Прага! А может, я и вернусь когда-нибудь…
Сегодня двадцать восьмое октября тридцать девятого года. Вечер. Слава с чемоданчиком в руке садится в трамвай на Градчанской площади, мысленно уже оторвавшись от этого города. Твердит про себя адреса, которые нужно знать наизусть. Но кондуктор, у которого он покупает билет, вдруг спрашивает:
— У вас нет трехцветной ленты?
— Нет, — отрицательно качает он головой и только теперь вспоминает, что без конца видел сегодня красно-сине-белую ленточку на лацканах своих соседей, на женских пальто, на шляпах молодых рабочих. Город празднует свой национальный праздник. Празднует молчаливо и упрямо. Но перед Славой лежит ясно намеченный путь. В семь часов надо быть на вокзале. Ни минутой позже. Молодая женщина встает, подходит к нему, достает из сумочки кусок трехцветной ленты и глядит ему в лицо широко открытыми темными глазами.
— Разрешите? — она вытаскивает из своего воротничка булавку. — Или вы боитесь?
Он молча пожимает ей руку в знак благодарности. Он растроган. Но связь… связь с этим всем он потерял. Он не думает об улице, о демонстрациях. Он думает о винтовке, об окопе.
На повороте над Кларовым, как раз в том месте, где он так жадно любовался Прагой, когда приехал сюда после окончания гимназии, его слух впервые улавливает отдаленный гул.
— В Праге шумно! — говорит его сосед, и все взгляды сразу загораются. Троекратными громовыми раскатами проносится над Прагой крик толпы. На расстоянии нельзя разобрать его слов, но мощь его чувствуется даже издалека. Словно весь город загрохотал своими стенами, словно гул идет от камней, поднимается из земли. Словно за холмами разгорается огонь артиллерии. Пассажиры не могут угадать, откуда доносится этот крик. Но прежде чем они успевают сообразить, трамвай проезжает две станции за мостом, и вот они уже в центре крика. На улицах темно, и темная масса людей движется в стремительном ритме куда-то вперед. Среди людского потока трамваи возвышаются как утесы.
— Все честные чехи с нами! — кричит кто-то в вагон трамвая, и все пассажиры, словно ожидавшие этого приказа, поднимаются со своих мест и вливаются во тьму. Молодая женщина, приколовшая Славе трехцветную ленточку, укоризненно говорит, проходя мимо него.
— Снова не с нами?
— Я… спешу… — растерянно говорит он явную нелепость. Потому что этот вагон, идущий к вокзалу, уже не сдвинется ни на шаг.
— Это ложь! — говорят девичьи глаза, а рука ее хватает его руку. — Не бойтесь, чего бояться, разве вы не солдат?
Он выскочил вместе с ней и сразу же почувствовал, как испаряется его холодная решимость. Он заключен в магический круг этой толпы, его несет вперед не только толпа, но и головокружительный порыв яростной и упрямой ненависти. Он только один из камней движущейся стены. Когда толпа кричит, его губы тоже начинают выговаривать в том же ритме те же недосказанные слова, он выкрикивает те же звуки, из которых создается гул бури. Плечом к плечу, бок о бок, словно скрепленные цементом, стремятся они все куда-то, а голова этой грандиозной массы людей упорно пробивается там впереди к какой-то цели. Сам ты ничего не знаешь, ничего не видишь, и все же всеми щупальцами своих чувств тянешься вперед, в неизвестность, и каждое движение толпы пронизывает тебя насквозь, как электрический ток.
— Долой фашизм! Долой Гитлера!
— Да здравствует свободная Чехословакия!
Страшный толчок спереди останавливает толпу. Она содрогается, как раненый бык, ноги врастают в землю, тело пронизывает дрожь ужаса, а потом она снова вся подтягивается, набирая силы для бешеного натиска.
— Стреляют! В нас стреляют!
Прочь инстинкт солдата приказывающий залечь! Выпрямившись, как знаменосец, Слава, пробирается сквозь толпу, расталкивает колеблющихся, минует отступающих, стремится к тому месту, где стреляют. Всеми чувствами он ощущает страшную опасность этой минуты. Он испытал там, он знает, что такое первый солдат, показавший спину врагу. Вот когда нужно броситься вперед, когда нужно их увлечь! И пусть падет тот, кто не устоит. Он пробивается к передним рядам возбужденной толпы. В трех шагах перед ним — пустая мостовая. Сорока шагами далее — отряд эсесовцев. Они идут с пистолетами руках навстречу толпе, патроны щелкают по мостовой, с воплями ужаса, хватаясь за живот, падают раненые женщины. А безоружные мужчины нагибаются, силятся голыми руками вырвать из мостовой гранитные камни, лихорадочно разгребают сломанными ногтями землю.
— Смерть фашизму! — кричат они, принимая смерть из рук фашистов.
И Слава Мах, стоя в первых рядах тех, кто неминуемо падет, тоже безоружный, под пулями, всхлипывает от беспечного счастья. Не за горами, где-то в другой части тропы, а здесь, где этот вал из первых мертвецов, — его Третий фронт! В сердце каждого из них, живых и мертвых, проходит пограничная линия. Туда, через живых или мертвых, все равно фашисты не пройдут!
Не пройдут через наши сердца!
Ненависть
Наступали сумерки. На заполнивших рыночную площадь каруселях, над качелями и в тирах зажигались разноцветные огни. Либенские парни — «ребята что надо», как они гордо именовали себя на местном жаргоне, раскачивали свои лодочки до самого парусинового тента не столько для удовольствия девчат, сколько назло немецким солдатам, веснушчатым, кривоногим и взъерошенным гадам, согнанным из горных деревень и предназначенным для затычки тех брешей, которые пробила в их армии одна русская зима. «Ах, если бы можно было смазать их хоть раз по зубам, изувечить где-нибудь за утлом», — думал каждый из этих ребят, поглядывая на серо-зеленых насекомых в военной форме, расползавшихся по рыночной площади между палатками. И это мучительное, гложущее бессилие подстрекало их хотя бы покуражиться на качелях, хоть показать этим горным волам, на что способен настоящий пражский молодчик, хоть наступить им на сапог или незаметно подставить ножку на ступеньке у карусели. Тупо-самоуверенные, ничего не понимающие немцы бродили в толпе врагов, безуспешно заговаривая с чешскими девушками на своем гортанном, похожем на воронье карканье, языке. Девушки отворачивались от них с явной насмешкой. Наконец немцы потянулись к тиру, к ружьям, к мишеням, изображающим человеческие фигуры, к примитивному и близкому им подобию убийства. Здесь они почувствовали под ногами твердую почву, здесь им было чем похвастаться.
— Schau, Ferdl, ein echter Bolschewist![3] — указывали они на карикатурные фигурки сапожников, на косоглазых китайцев и неуклюжих охотников и с наивным бахвальством целились в широкие мишени, гогоча от восторга, когда им удавалось повалить какую-нибудь фигурку. Цели были легкие, простые, почти доступные для кретинов. Шофер Лойза Мразек, в прошлом взводный, с двумя значками на груди за стрельбу, обозлился и, не стерпев, оттолкнул зевак, подтянул штаны и бросил на прилавок две коруны.
— Хозяин, вон ту штучку!
И он показал этим баранам, как можно без промаха стрелять в легкие шарики из бузины, пляшущие в струе фонтана, как можно разбить качающийся осколок зеркала, когда цель мелькает, как солнечный зайчик. Потом бросил на прилавок разряженное ружье.