Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И он опять засмеялся.

Елене стало стыдно.

После обеда все пошли в гостиную. И Анна Николаевна села за рояль. Она стала играть Бетховена — «Патетическую сонату»…[1229]

Потом пришли Тарбут, у которого с Савиновым были теперь какие-то литературные дела, и старый профессор Рубинов. Профессор говорил:

— Идут на демонстрацию, а потом плачут: «ай, ай, обидели городовые». Но, господа: или мы дети, тогда не смейте рассуждать о конституции; или, если мы хотим быть взрослыми, не удивляйтесь, что городовые исполняют свои обязанности.

— Но ведь это жестоко, — сказала Елена. — Это жестоко и скучно, профессор.

— Политика, Елена Сергеевна, всегда жестока.

— Тогда не надо политики, профессор.

— Господа, — сказала Людмила, — вы все рассуждаете так и так, а вот горничная Феня рассказывала, что сегодня на Невском дворники на ее тазах студента за волосы таскали, и он мотался, как мешок, из стороны в сторону. Ведь это ужасно. Вы говорите, философствуете — но ведь это все идеи, а жизнь такая грязная, такая страшная. Что же делать? Что делать? Вот я слабая, ленивая, порочная, по вы-то, господа, умные, сильные, уверенные в себе — почему же вы не умеете перестроить жизнь так, чтобы не стыдно было жить, любить, не озираясь на голодных и замученных?

— Да, — сказал Тарбут, — вы правы. Жизнь наша постыдна. Две правды почему-то не могут соединиться. Иные несут тяжкую работу, кровавую работу, но порой кажутся упрямыми слепцами и не могут понять, что часть не есть целое; другие сумели посмотреть на историю, на мир со стороны, но трусливо бегут от земли, от труда, от борьбы… Почему это? Вот Кассандров, кажется, понял теперь, что если не соединятся две правды воедино, спасения нет, но чего-то недостает Кассандрову. Я не знаю чего…

Гости разошлись в два часа, а ровно в три с Людмилой сделался эпилептический припадок. Она упала в спальне около кровати; билась в жестоких судорогах: лица узнать было нельзя; на губах была розовая пена…

И когда Елена смотрела на Людмилу, ей тоже хотелось броситься на землю и закричать неземным голосом и все забыть.

VIII

Елена предложила Марцианову ехать с нею в Лесное. Там она заставила его бродить по снегу. Он все боялся простудиться и вообще чувствовал себя беспомощным среди деревьев. Пробовал он говорить о союзе любви. Но Елена громко смеялась и толкала его в сугроб.

Они озябли, промочили ноги. Зашли в чайную греться.

Рыжеватый рабочий с подвязанной щекой говорил о ком-то неизвестном:

— Я тебе, братец, верно говорю: если наш поп захочет, все будет дадено.

Но его собеседник упрямился:

— Держи карман шире. Заладил: «дадено, дадено». Нашли дураков? Будете мертвыми галками на снегу валяться.

— Что ж, по-твоему, поп дурак? Нет, милый человек, ему все пути известны.

— Мертвыми галками… на снегу…

В другом углу оборванец говорил девушке в черном платочке:

— Распрекрасная моя царица. Прогони ты его подлеца, полюби меня молодца…

— Страшно мне, Егор Иваныч.

И потом опять:

— Распрекрасная моя царица.

— Страшно мне…

— И мне страшно, — сказала Елена Марцианову. — Поедемте в город.

Уже горели в городе огни.

Дома разноцветными мерцающими вывесками дышали, как жабрами.

Толпа любопытствующая, тайно взволнованная ожидала чего-то. Разъезжали патрули, и пронзительно свистали им вслед мальчишки. Около «Café de Paris» околоточный сажал на извозчика с городовым проститутку, и она кричала на всю улицу:

— Фараоны проклятые! Нет на вас погибели!

Марцианов уговорил Елену ехать к нему. По дороге они купили ветчины и красного вина. Елена проголодалась и с удовольствием закусывала и пила вино, а Марцианов только пил: мяса он не ел.

— Ну, продолжайте, — сказала Елена, — вы утверждаете, что пока человечество не найдет иной формы любви, мы должны жить аскетами. Так называемая брачная жизнь — грешна, безобразна, преступна.

— Да, я это утверждаю. Но я думаю, что и теперь есть среди нас такие, которым дано любить целомудренно, без греха и преступления.

— И вы знаете таких?

— Да, знаю.

— Не Вы ли избранный?

— Да, я.

— Прощайте, — сказала Елена, — мне пора домой.

— Нет, не уходите. Я говорю: мне можно то, чего другим нельзя.

Елена не понимала, шутит он или нет. Губы кривились в улыбку; глаза блестели.

— Что с вами? — сказала она и хотела встать.

Марцианов взял ее за руки и притянул к себе.

— Вы для меня — желанная сестра. Я люблю вас.

Неожиданно он обнял Елену и приблизил свои губы к ее губам.

Она с силой толкнула его в грудь, так что он пошатнулся, и, одеваясь на ходу, выбежала на улицу.

Елена не чувствовала раскаяния. Ей было смешно.

Она торопилась домой, чтобы все рассказать Людмиле, но Людмила уехала куда-то с Савиновым. Одна бродила Елена по комнатам, зажигая везде свечи, потому что жутко было во мраке.

Зачем-то пошла в кабинет отца — и удивилась, что там свет и кто-то разговаривает: в большом кресле сидела Анна Николаевна.

Стало страшно Елене.

— С кем же она говорит?

Остановилась на пороге, не смея переступить его. Тихо и внятно говорила Анна Николаевна кому-то, кого Елена не видела.

«Хорошо, я исполню все, что ты велишь мне…»

Она помолчала, прислушиваясь, покорно наклонив голову.

«И до самой смерти. Да, да. И до самой смерти…»

Она протянула руки, улыбаясь.

Елену охватил несказанный ужас. Она хотела крикнуть и не мота; хотела бежать, но не слушались ноги. Она почувствовала, что голова ее кружится.

«Должно быть, я простудилась в Лесном, — подумала неожиданно. — Конечно, у меня лихорадка».

Потом она потеряла сознание. А когда очнулась в постели, около нее была Людмила.

— Ты — больна, — сказала она, — тебе нельзя говорить: молчи.

* * *

И вот начались странные дни и ночи — дни и ночи непонятного томления. Любовь и смерть предстали в своей извечной правде.

Елена падала и вновь поднималась — и так возникали дни и ночи от бездны к полету.

Засыпала в тяжелом бреду. Снился отец. Большеголовый, потрясая седой бородой, подходил к ней и шептал на ухо: «Думаешь ли ты о Боге, Елена?» Потом исчезал отец, и кружилась по комнате Анна Николаевна, падала на бок и старалась голову поднять от земли, совсем как собачка, про которую рассказывал Тарбут.

Просыпаясь громко кричала:

— Тарбут! Тарбут!

На мгновенье видела лицо Людмилы.

И вновь засыпала. Старалась вспомнить, кто говорил: «Распрекрасная моя царица».

И сама шептала:

— Страшно мне…

Пекаря проносили в енотовой шубе завернутую девочку и ласково ей говорили:

— А мамочку Боженька взял: ее лошадки копытцами потоптали.

— Страшно мне…

— Мертвыми галками на снегу…

Вот белые хризантемы; вон белеет рука, чья рука? Выходит из тьмы тетя Серафима — столетняя курсистка.

— Я — большевичка: поцелуй меня…

— Нельзя, тетя, потому что ты умерла и я могу заразиться смертью. Это очень опасная болезнь.

Но вот опять стоит Анна Николаевна в своем белом воротничке.

— Я — сестра милосердая. Я умею гадать по звездам. Видишь ли их сияние? Это полунощный свет.

И Елена повторяет:

— Полунощный свет.

— Свет во тьме светит, и тьма не объяст его.[1230]

— Ах, какой необыкновенный свет.

— Я тебе всегда говорила: не спи по ночам. Я тебя научу любви предсмертной.

— А ты меня, сестра, не обманешь? А, вижу, ты оскорбилась. Я шучу: ты сама обманулась. Вот что я хочу сказать. Но позвольте, Анна Николаевна, это все философия, а вот зачем на меня енотовую шубу навалили, этого я не понимаю. Мне жарко, жарко, жарко…

— А ты посмотри на звезды, и станет тебе прохладно.

— Да, вы правы: какой холодный этот ваш полунощный свет.

— Это — покойный свет. Покойника пронесли…

— Упокой, Господи, душу раба твоего…

— Мне холодно, Анна Николаевна, шубу мне енотовую…

92
{"b":"201378","o":1}