Александр Герт, молодой человек лет двадцати восьми, небезызвестный поэт, с бритым лицом и вьющимися белокурыми волосами, курил папиросу за папиросой, и бледными холодными глазами следил за кольцами дыма.
— Мы с вами погибли, Сергей Андреевич, — говорил он равнодушно и внятно, очевидно, на тему, не раз обсуждавшуюся ими, — погибли. Наша судьба на дне стакана.
— Мы не первые и не последние, — отвечал Гребнев с насмешливой, неприятной улыбкой.
— Но все же, Сергей Андреевич, я лучше, чем вы думаете. Вам кажется, что у меня нет ничего за душой, что я тольколирик.[1206] Но у меня есть что-то, уверяю вас. Вы вообще меня выдумали, и я, когда бываю с вами, невольно говорю и даже поступаю в лад с вашей выдумкой. Но я не таков.
— Вы говорите: что-то есть. Но тем хуже для вас, Александр Александрович. Если есть, тоща ответственность.
— Может быть. Но что с нас взять: мы, поэты — как и проститутки — самое дорогое и самое тайное отдаем людям. Вот спросите у нее, и она вам то же скажет.
И он взял за руку и привлек к столу даму в черном.
— Как вас зовут, госпожа моя? — спросил Гребнев, подвигая стул, и серьезно, уже без насмешливой улыбки, рассматривая даму.
— Клеопатра, — ответила Наташа, окинув презрительным взглядом обоих писателей.
— Вот и она презирает всех, как и мы, — процедил сквозь зубы Герт.
— Госпожа Клеопатра, разрешите наш спор, — сказал Гребнев и налил ей стакан кьянти. — Вот он уверяет, что мы погибли. А по-моему…
— Ах! Это все равно. Не знаю, о чем вы там толкуете. Скучно все.
— А ведь она гордая, — сказал Герт. — Как это хорошо. Как хорошо.
Подошла Аглая и увела куда-то Наташу.
— И откуда эта гордость? Откуда?
— Да разве вы не видите, она — сумасшедшая, — сказал Герт серьезно. Сумасшедшая, как и мы. И все, кто не спит в эти белые ночи, сходят с ума. Скажите вон тому лакею или вот этому генералу, что сейчас начнется светопреставление, и они поверят в это просто и охотно и, быть может, не испугаются: сумасшедшие боятся только обыкновенного, обыденного.
— Пожалуй, что так, — согласился Гребнев. — У этой проститутки есть какая-то идея не нашего порядка.
— Какая проститутка? Какая идея? — сказала актриса Герардова, подходя к их столику вместе с художником Ломовым и его женой, певицей из Мариинского театра.
— Вот с нами сидела египетская царица Клеопатра, — сказал, улыбаясь, Гребнев. — Герт в нее влюбился.
— Ах! Как это хорошо, — сказала Герардова, всплескивая руками. — Познакомьте меня с ней: я никогда не разговаривала с этими дамами. А мне так хочется. Так…
— Пожалуй. А вы ничего не имеете? — обратился Гребнев к жене Ломова, высокой полной блондинке с крупными мужскими чертами лица.
— Очень хочу. Мне, впрочем, не в первый раз с ними знакомиться. Недавно были мы с ним в «Буффе»,[1207] — сказала она, указывая на мужа. — Так за наш столик несколько девиц село; все не верили, что я мужняя жена.
Все засмеялись.
Потом пригласили Наташу и пошли в отдельный кабинет пить шампанское.
Ломов ухаживал за Герардовой, Гребнев — за Ломовой, а Герт стал на колени перед Наташей и говорил:
— Вот на вас строгое черное платье, и я схожу с ума от счастья, потому что вы, божественная, позволяете мне стоять на коленях около вас и касаться вашей руки. Вы настоящая женщина, и каждое движение ваше царственно, и глаза ваши прекрасны и безумны. Что за вздор, что женщину можно купить. Женщину купить нельзя. И если бы я мог усыпать золотом всю дорогу от «Парадиза» до твоего дома, божественная Клеопатра, то и тогда бы ты не подарила мне своей любви.
— Вот это правда, — сказала Наташа, — но все-таки ты мне нравишься, кудрявенький.
И она провела своей рукой по волосам Герта.
— Герт влюбился, — хлопала в ладоши Герардова, — Герт влюблен!
Потом она наклонилась к Ломову и шепотом спросила:
— А это не опасно, что мы так вместе: у этой Клеопатры нет сифилиса?
— Тише, тише, — испугался Ломов. — Замолчите, Бога ради.
— Эй, барыня, — сказала Наташа, — выпьем за твое здоровье!
Герардова покраснела и протянула свой стакан, чтобы чокнуться.
— Иди сюда… ко мне на диван, — сказала Наташа, — я тебя поцелую.
Герардова пересела на диван, и они обнялись с Наташей.
Наташе понравилась хрупкая барышня, и она целовала ее в губы долгим поцелуем. И Герардова, по-видимому, не думала уже о том, больна или не больна эта проститутка, и, прижавшись грудью к ее груди, целовалась нежно и сладостно.
Все были пьяны. И Ломов, бледный от вина, что-то серьезно рассказывал Гребневу о Чимабуэ и Дуччи.[1208]
Ломова напевала вполголоса из «Садко».[1209]
Уже ничто не казалось странным Наташе: она твердо верила, что все вокруг нее так как надо, что она сама прекрасна и кто-то венчал ее когда-то на царство. Кудрявенький — это принц, ее жених, а все другие — ее придворные.
Говорила она повелительно и милостиво, как настоящая царица.
— Пусть еще шампанского принесут, а потом поедем куда-нибудь: здесь душно, не могу я больше.
Ломов стал произносить тост в честь дам, и хотя был пьян, говорил по привычке складно и любезно, но никто уже не мог понять, о чем он говорит. Тогда он снял с ноги Герардовой башмачок и, поставив в него бокал, выпил из него шампанское.
Гребнев распахнул окно, и утренний ясный ветер обвеял ему голову; и он неожиданно для себя протрезвился и сталь злым, каким он всегда бывал, когда в голове не шумело вино.
— Все притворяются, — сказал он сердито, — и вы, Герт, больше всего. Сухой вы и бессердечный человек. Надо еще цикл стихов написать, вот вы и выдумываете себе любовь. Одна из вас говорит и чувствует по-настоящему, это — Клеопатра. Но ведь ей хорошо: она — сумасшедшая.
— Молчите вы, несносный человек, — сказала Ломова с отчаянием в голосе.
Потом все поехали в «Ниццу».
Герт ехал вместе с Наташей, говорил ей, что влюблен в нее, и они целовались всю дорогу.
В «Ницце», в отдельном номере, где за перегородкой был альков и зеркало было изрезано именами пьяных любовников, все окончательно потеряли голову, и даже Гребнев стал рассказывать Герардовой по-французски нескромный анекдот.
Герт стоял на коленях перед Наташей и упрашивал ее раздеться.
— Древняя царица не стыдилась своих рабов, — говорил Герт заплетающимся языком, — а мы твои рабы.
— Я тебя, принц, люблю, — говорила Наташа и смотрела на Герта странными верующими глазами. Я тебя люблю. Раздеться, говоришь. Ну, хорошо. Мне все равно.
IV
С этой ночи не могла Наташа забыть своего кудрявого принца. Все ждала его возвращения. Но он не приезжал к ней.
Это было очень странно, что он не приезжал к ней. Она бродила среди столиков на веранде «Парадиза», искала его, но вокруг все были чужие, равнодушные, пьяные лица, а его не было.
И Дарья Ивановна, и Аглая, и Катюша, и даже усатый хозяин в цилиндре стали замечать, что с Наташей творится что-то неладное. Кто-то сказал:
— Клеопатра сошла с ума.
И все сразу поверили в это, но никто не знал, что надо делать теперь, да и думать об этом никому не хотелось: в «Парадизе» можно быть, и сумасшедшей. Все равно.
Уже все привыкли к ее надменным жестам и гордым глазам, и уже все называли ее то «царицей», то «королевой».
— Пожалуйте за тот столик: вас господин просит, — сказал однажды лакей.
И Наташа уже хотела пройти мимо не отвечая, как вдруг заметила, что за столиком сидит Гребнев: она узнала его.
— Где же мой принц? — спросила она, подходя к Гребневу.
— Ваш принц? — сказал Гребнев. — Но зачем вам принц?
— Он мои ноги целовал, — сказала Наташа и нахмурила брови.
— Постой, постой, — сказал Гребнев, — он сейчас в меланхолии и сидит дома. Поедем к нему.
И они поехали.
Когда Гребнев с Наташей приехали к Герту, он не удивился, увидев их.
— Что с вами, принц? — сказала Наташа, нежно касаясь его руки.
— Благодарю покорно. Я здоров, — сказал Герт, рассеянно улыбаясь.