— Женщины наши, — говорит, — кроме беременности да еще постели своей, ничего не знают. Презираю женщин.
Я слушаю. Мне любопытно.
— А вы? — спрашивает вдруг. — Как вы живете? Чем увлекаетесь?
Я подумал и говорю откровенно:
— Вы сами знаете, Антонина Петровна: я — художник… И больше всего я люблю живопись старинную. Вот мое увлечение.
— Это, — говорит, — я знаю. Я не про то спрашиваю. Знаете ли вы женщин? Влюблялись ли? Или, может быть, у вас даже и любовницы были?
Этот нескромный вопрос меня, юношу, смутил, конечно; однако я ответил ей, ничего не скрывая, что никогда никаких любовниц у меня не было, но что я это за подвиг не считаю, и если влюблюсь, то женюсь. И что аскетизм вовсе, по-моему, и не нужен никому.
— Аскетизм не нужен, а целомудрие нужно. — А сама смеется загадочно. — Брак, говорит, один разврат. Детей родить стыд и грех. Все равно все умрут.
Я, помнится, ей сказал тогда, что деторождение — закон, самим Богом установленный.
А она даже нахмурилась.
— Ветхий, — говорит, — закон. Когда этот закон был дан, люди на зверей были похожи. А мы теперь как богидолжны быть.
Я ей что-то возразил, а она мне тогда слова апостола Павла напомнила: вы боги.[1277]
Разговор этот меня заинтересовал было, но она сама все в шутку обратила.
— А я вам нравлюсь? — спрашивает.
Я, знаете ли, молчу, а она вдруг вынула шпильки из головы, распустила волосы и как-то странно улыбается.
— На русалку похожа я. — У русалок, говорит, детей не бывает, но они все-таки влюбляются.
Я совсем смутился и не знал, как себя вести. В конце концов стал прощаться и ушел было. Но вот тут-то и случилось такое, чего до сих пор понять не могу. Вышел я в переднюю, и вдруг слышу голос Антонины Петровны:
— Александр Николаевич! Александр Николаевич!
Я стою, пальто у меня в руке; и вдруг выходит в переднюю Антонина Петровна, дверь за собой притворила и спиной к ней стала.
— Подите сюда, — шепчет.
Я подхожу и сообразить ничего не могу, право.
— Ближе, ближе, — едва слышно так говорит.
И вдруг, как сон: обвила мою шею руками — и губами к губам. От этих волос ее душных, от горячих, чем-то пахнувших губ и от тела ее полумальчишеского, полуженского у меня голова закружилась, а через минуту какую-нибудь она уже бросила меня и убежала, дверью хлопнув.
Странный такой случай. Я только руками развел и никакого решения принять не мог. Да уж задала мне задачу, загадала загадку Антонина Петровна. На другой день мы с нею встретились, и — представьте — как будто ничего не случилось. И потом ничего. Мне даже иногда кажется, не померещилось ли мне это все.
III
Приехала к Бережиным сестра Антонины Петровны, девушка лет восемнадцати. Звали ее Любовью. В это время Бережины на даче жили, в Лужниках — такое у нас под городом местечко есть, недалеко от казенного бора.
Я часто по реке туда на лодке ездил. Вот так однажды приезжаю. Привязал лодку и подымаюсь по деревянным ступенькам наверх, иду так, а сам думаю: «Увижу сейчас моих чудаков». Я их мысленно моими называл, потому что все от них отшатнулись, один я, кажется, продолжал у них бывать.
Так вот я говорю: подымаюсь я по ступенькам, и вдруг навстречу мне девушка — и похожа как будто бы на Антонину Петровну, и совсем не то… Было такое мгновение, что я даже принял ее за Бережину, но тотчас же опомнился. Как сейчас вижу, стоит она передо мной, а в руках у нее сирень — не букет, а целая охапка. И очень к ней шла эта сирень. Я до сих пор себе простить не могу, что я ее не написал так. Очень уж ее руки золотистые с тонкими такими пальцами дивны были на сиреневых лепестках.
— Сергей Матвеевич дома? — спрашиваю, а сам от нее глаз отвести не могу. Что-то было светлое и тихое в улыбке у Любови Петровны, такое светлое и милое, какое редко можно встретить в наши темные и торопливые дни. Я, по крайней мере, такой светлой тишины в глазах и в улыбке никогда ни у кого не видал.
— Нет, — говорит, — Сергей Матвеевич в город уехал, и сестра тоже. Я одна в доме.
— Так вы, — говорю, — сестра Антонины Петровны, а я не знал, что у нее сестра есть.
— Потому что, — говорит, — я в Иркутске жила и вот только недавно сюда приехала. А вас я узнала. Вы — художник. У Тони в комнате ваш автопортрет висит.
Она говорила эти простые слова так спокойно, так внятно, так ласково. Мне приятно было слушать ее светлый и молодой голос. Я подошел совсем близко, нагнулся к сирени и стал вдыхать сладкий запах, наслаждаясь цветами и голосом этой девушки, которая, признаюсь, в тот же миг показалась мне родной и близкой.
Она, не смущаясь, протянула мне огромную охапку цветов и сказала, улыбаясь:
— Помогите мне на дачу отнести. А я вас чаем напою.
Мы сидели с нею на террасе за самоваром, и у меня было такое чувство, как будто я уже давно знаком с этою девушкою. Сначала меня пугало сходство Любови Петровны с ее сестрою, но потом я уже не думал об этом.
Любовь Петровна рассказала мне про себя, про свою жизнь в Сибири. Она ездила по Лене к своим родным в Олекминск. В незатейливом рассказе мне чудилось что-то новое, и я вдруг ясно представил себе тайгу, эту великолепную северную глушь, я вдруг почувствовал красоту дремлющих лесных озер, прелесть смолистых таежных запахов, очарование одиноких костров на полянах, где торчат иногда поставленные шаманами высокие шесты с священными изображениями вещей птицы гагары…
В глазах этой русоволосой девушки, такой спокойной и сдержанной, загорались иногда какие-то странные, таинственные огни, и я мечтал о том, как я напишу когда-нибудь эти глаза. Мне хотелось показать их волшебный тихий свет, отражение таежной пустыни, как я думал тогда.
Когда мы говорили о людях, я не чувствовал в ее голосе гнева, раздражения или насмешки, и мне странно было, что я сижу сейчас в доме Бережиных, где мне довелось услышать столько злых слов о мире, и вот эта девушка своими тихими словами и спокойною красотой так убедительно внушает мне веру, что в мире есть какая-то единая неумирающая душа, и что не все еще погибло, и что надо понять и простить слабых, слепых, заблудившихся людей, и что в недобром презрении к ним нет ни силы, ни мудрости.
Была полночь, когда Бережины вернулись из города.
Мы не заметили, как с другой стороны сада подъехал экипаж. Сергей Матвеевич и Антонина Петровна прошли через калитку по боковой дорожке. В саду было темно, и мы узнали, что они вернулись по громкому капризному крику Сергея Матвеевича, который звал горничную:
— Даша! Даша! Фонарь принесите. Ничего не видно здесь.
Утомленные и запыленные вошли на террасу Бережины.
— А, здравствуйте, здравствуйте, Александр Иванович, — пробормотан Бережин, путая мое отчество.
— Николаевич, вы хотели сказать, — засмеялся я, не обижаясь на его рассеянность.
— Ах, простите! — и он прошел к себе в комнату.
Оттуда раздались его жалобные и капризные крики:
— Даша! Даша!
И Даша, сломя голову, полетела к крикливому барину.
Антонина Петровна тем временем, не спеша, сняла шляпу и, как мне показалось, подозрительно оглядела меня и Любовь Петровну.
— Познакомились?
— Познакомились, — сказал я, стараясь не замечать ее беспокойного почему-то взгляда. — У вас сестра чудесная, Антонина Петровна…
— Вы находите? — И она довольно кисло улыбнулась и что-то, нагнувшись, шепнула Любови Петровне.
Та кивнула головой и ушла куда-то. Мы остались вдвоем.
— Люба еще девочка совсем, — сказала она холодно. — С ней нельзя разговаривать, как со взрослою. Я только хочу предупредить вас, Александр Николаевич… Вы уж меня, пожалуйста, извините.
Я молча пожал плечами. По-моему, Любовь Петровна вовсе не была девочкой, но это, конечно, было их дело. Значит, так решили Бережины, что Любовь Петровну надо держать в положении гимназистки, хотя она уже два года как кончила свою иркутскую гимназию.
— Прощайте, — сказал я, вставая.