Веня нерешительно вышел из своего угла и покорно сел, в кресло, на которое указала Шурочка.
На вид Шурочке было лет двадцать — не больше. У нее были карие таза и золотые ресницы и золотой едва заметный пушок на щеках и шее. Она была белокура. И на ее губы Веня обратил внимание еще там, на балу. Они были странно подвижны, и нельзя было уловить их очертания. Что-то капризное и, пожалуй, порочное было в лице этой Шурочки.
— Вы так и будете ассирийцем всю ночь сидеть?[1263] — засмеялась Шурочка. — Вот я какая эгоистка: заняла вашу постель, а вам и лечь негде.
— Я и в кресле усну прекрасно. Не беспокойтесь, пожалуйста.
— Ну, как хотите…
Шурочка натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза. Но Вене не очень хотелось спать. Он видел из окна буро-красные черепичные крыши, трубы, карнизы, пепельные облака, чуть окрашенные по краям зарею…
Почему-то он вспомнил о Москве, об ее кривых переулках, об Остоженке, где жила в старом особняке его единственная родственница, у которой он гимназистом бывал по воскресеньям и пил чай с вкусными булочками и жирными топлеными сливками. И Веня вдруг почувствовал себя одиноким, никому не нужным, и ему вдруг мучительно захотелось вернуться в Россию, в Москву, услышать воскресный колокольный звон…
— О чем вы думаете? — спросила Шурочка, опираясь на локоть и разглядывая с любопытством лицо Вени.
Веня вздрогнул и покраснел.
— Я так, я ничего… Я о Москве думал…
— А обо мне не думали? — улыбнулась Шурочка.
— Нет, не думал.
— А вообще… О женщинах вы думали когда-нибудь?
— О, да, конечно… Я, мне кажется, их очень хорошо знаю. То есть я их совсем не знаю, но я душу женскую понимаю, — запутался Веня.
— Как вы непонятно говорите… Вы женщину целовали когда-нибудь?
— Никогда, представьте.
Шурочка села на кровати. Одеяло спустилось у нее на колени, и Шурочка движением плеча все старалась под держать сползавшую рубашку.
— Нет, вы правду говорите? — спросила она, изумляясь. — А ведь вам лет двадцать пять. Это интересно, право.
— Я правду говорю. Только в этом нет ничего особенного. И очень многие теперь вовсе не спешат отказаться от девственности, уверяю вас.
Шурочка громко засмеялась.
— Почему вы смеетесь? — нахмурился Веня, несколько обиженный ее смехом.
— Нет, не обижайтесь, пожалуйста. Вы очень хороший, право, — улыбалась Шурочка. — Только зачем вам девственность эта? Зачем она вам?
— Как зачем? — удивился Веня. Я хочу совсем свободным быть… А если я с женщиною соединюсь, я буду рабом.
— Рабом?
— Рабом моих страстей, моей низменной природы… Я вот два бокала шампанского выпил. И этого не надо было делать. Когда меня женщины касались, у меня желание являлось. А вовсе не надо, чтобы желание являлось.
— А сейчас у вас нет желания меня целовать?
— Вы мне очень нравитесь, но, слава Богу, у меня такого желания нет.
— Ах, какой милый! А у меня есть.
— Вы смеетесь надо мною и больше ничего.
— Да, смеюсь. Знаете что? Если у вас нет желания, так вы ложитесь спать — вот и все. Кровать вон какая широкая.
— А раздеться можно?
— Можно.
— Хорошо. Я лягу. Только вы не целуйте меня, пожалуйста.
Шурочка натянула одеяло на голову, задыхаясь от смеха.
Веня разделся и скромно лег, стараясь не коснуться Шурочки.
— Спокойной ночи, — сказала Шурочка и задула свечку.
III
Когда Веня проснулся и открыл глаза, он сразу не мог сообразить, кто у него в комнате. Шурочка, уже одетая, варила кофе.
— Вы проснулись, — улыбнулся Веня. — Отвернитесь. Я встану сейчас, Шурочка.
— Вы только поскорее, пожалуйста, а то кофе остынет.
Через несколько минут Веня уже пил кофе и сбоку посматривал на Шурочку.
— Вы бы не согласились позировать мне? А? — сказал Веня, запинаясь. — Мне вас написать хочется…
— Непременно. Я даже решила так.
И вот Веня стал писать Шурочку. Он воспользовался этюдами берега и воды, которые делал в Сен-Клу, и писал теперь купальщицу. Шурочка раздетая сидела перед ним часа два в день, а он, хмурясь и покусывая губы, писал ее с азартом и, по-видимому, очень был доволен своей работой.
После работы они покупали в лавочке вареные артишоки, фасоль и масло и завтракали дома, а обедать ходили к Шартье, где старались истратить не более трех-четырех франков. Они бродили по Парижу, и Веня показывал Шурочке все, что ему нравилось, что он успел полюбить — musée de Cluny,[1264] где они разгуливали по термам или сидели в садике, как два друга; маленькие средневековые церковки вроде St.-Séverin[1265] или часовенку St.-Julien-le Pauvre,[1266] где служат мессы по греческому обряду… Они слушали орган св. Сульпиция, кормили хлебом «мартина» в Jardin des Plantes…[1267] По вечерам они сидели в кафе и барах, а к двенадцати возвращались домой и спали на одной постели все так же целомудренно, как и в первую ночь. Они привыкли друг к другу, и скоро Веня не мог уже себе представить, как бы он стал жить один, без этой маленькой блондинки с золотыми ресницами. Она в первый же день их знакомства осмотрела все его картины и этюды и тотчас же поверила в его талант. Веня чувствовал ее искренность. И все в ней было ему приятно: приятны ее мягкие движения, ее маленькие теплые руки, ее певучий голос, который он любил слушать и поэтому часто просил ее читать ему вслух Верлена… И она читала охотно, ничуть не смущаясь своим не очень хорошим выговором.
Она рассказала ему всю свою жизнь, она призналась ему во всем. Она читала ему письма своих любовников и потом сжигала их в камине на его глазах. Веня был смущен ее признаниями и тронут ее откровенностью. Он не расспрашивал ее так, как ревнивцы расспрашивают своих любовниц, у которых были романы до встречи с ними. Но Шурочка сама возвращалась вновь и вновь к своим приключениям, подробно повествуя о своих падениях и пороках. Она постепенно ввела Веню в свой мир, нескромный и легкомысленный, чувственный и свободный, забавный и нежный. И Веня, выслушав какую-нибудь историю Шурочки, спешил высказать ей свои сентенции о желанной чистоте, о высшем благе и о несовершенстве земной любви. Она кивала покорно своей белокурой головкой и соглашалась с ним во всем.
Однажды они сидели в Люксембургском саду около fontaine de Medicis[1268] — она с романом в руках, он с альбомом, куда он зарисовывал ее профиль.
Шурочка в рассеянности уронила желтую книжку и, мечтательно устремив глаза в воду, где плавали золотые рыбки, начала рассказывать новые подробности об одном из своих приключений.
— Ты не поверишь, Веня, как я тогда низко пала, — говорила она шепотом, взволнованная, по-видимому, воспоминанием. — Я так любила его ласки, так любила… Он стал изменять мне, он меня прогнал наконец… Но я не могла не ходить к нему. Он и теперь живет здесь, совсем близко, на rue de Tournon… Представь себе, я пришла к нему однажды, а у него была другая женщина, румынка. Он был пьяный и сказал мне: «Ах, и ты пришла… Хорошо… Проведем эту ночь втроем…».
— И ты осталась? — спросил Веня, хмурясь.
— Конечно, осталась, — виновато улыбнулась Шурочка и нагнулась, чтобы поднять книжку.
— Это ужасно, — пробормотал Веня. — Впрочем, теперь все будет по-иному. Ты понимаешь? В любви есть надежда на вечную гармонию и на вечную жизнь… А когда мужчина и женщина соединяются и у них рождаются дети — это свидетельствует о несовершенстве любви…
— Почему?
— Потому что вместо личного бессмертия возникает новое звено в этой тленной жизни — ребенок… Это как дурная бесконечность. Понимаешь? Родить ребенка и знать, что он обречен на смерть, как и сам ты…
— Да, это грустно, — вздохнула Шурочка. — Но у меня не было детей, и мне почему-то кажется, что их и не будет у меня никогда…
— Это все равно. Важно то, что они могутбыть.
— Ах! — вскрикнула вдруг Шурочка и схватила Веню за руку. — Это он!
— Где? Кто?
— Около фонтана… Тот самый актер с rue de Tournon…