В дороге доктор Мокиевский почувствовал недомогание. У него обнаружился сыпной тиф. Когда началась разгрузка парохода в Феодосии, он уже лежал в отделении сыпнотифозных, но еще был в сознании и мог ходить.
Генерал Хвостиков следил за разгрузкой пароходов и спрашивал каждый раз, когда что-то выгружали: «Чьи вещи?» Ему отвечали чьи. Подошла очередь 26-го Полевого запасного госпиталя. Хвостиков закричал, увидя госпитальные кровати:
— Чьи вещи?
— 26-го Полевого запасного госпиталя, — ответили санитары госпиталя, участвуя в разгрузке парохода.
— В море, — свирепо закричал Хвостиков, и кровать полетела в море.
Такая участь постигла еще несколько кроватей. Санитары госпиталя, видя такое отношение к госпитальному имуществу, старались выгружать другие вещи, а в это время Суботин поспешил к старшему врачу сообщить о случившемся. Доктор Мокиевский приказал санитарам прекратить выгрузку госпитальных вещей, а сам, больной, в сопровождении своего вестового и доктора Случевского пошел в Санитарное управление, которое еще находилось в Феодосии. Начальником оказался однокашник доктора Мокиевского по Военно-медицинской академии, доктор Лукашевич. Мокиевский объяснил, что случилось, и просил сохранить госпиталь, прекрасно оборудованный и столь нужный. Лукашевич дал предписание не трогать имущество госпиталя, и на некоторое время как будто дело уладилось. К тому же Лукашевич прибавил к госпиталю медицинского персонала. Так как Хвостиков занимал какое-то место в Санитарном управлении, он чинил всякие препятствия госпиталю, если не сказать — подлости, без ведома начальника санитарной части.
Доктор Мокиевский окончательно разболелся, и его положили в местный госпиталь. Что это был за госпиталь, одному Богу было известно да тем, кто там лежал еще в сознании. Больные были без ухода, медицинский персонал отсутствовал — только один раз в день я видела доктора, делавшего обход больным, но что он мог сделать, если у него не было помощников?
Возле доктора Мокиевского дежурили сестры нашего госпиталя по очереди, а попутно помогали и остальным больным, которых было очень много. Левушка уже бредил — звал своего вестового и торопил его поскорей приготовить лошадь… «Для сестры Зины, надо спасти сестру, скорей! Красные близко!» — бормотал он и при этом сильно волновался. В это время возле него дежурили я и Бабушка. Пытались его уговаривать, я старалась, чтобы он обратил внимание на мой голос, но наши усилия ни к чему не приводили, он вырывался из рук. Бабушка была крупная и сильная женщина, но не могла с ним справиться. Ему делали уколы для стабилизации сердечной деятельности. Доктор, делая обход, прописал ему для поддержки сердца шампанское. Вава и я пошли в город искать.
Трудно было достать хорошего вина, потому что все лучшее было припрятано, а власти запретили продавать алкогольные напитки военным. Но мы, понадеясь на волю Божию, пошли в винную лавку. Молодой приказчик уверял нас, что у них нет шампанского. Я просила его найти — для очень тяжело больного, для поддержки сердца, может быть, он нам в этом поможет? Вавочка присоединилась ко мне. Он посмотрел на нас, видно, поверил, и ему нас стало жалко — еще не вывелись в то время хорошие люди, — полез под прилавок и вытащил оттуда бутылку «Абрау-Дюрсо». Посмотрев вокруг, не видит ли кто, он завернул ее и дал нам, попросив не выдать его и никому не говорить, кто нам дал, — так как им строго запрещалось продавать это вино.
Мы с Вавочкой вернулись в госпиталь и по рюмочке давали вино Левушке и другим больным, которые нуждались в этом по предписанию доктора.
Наш 26-й Полевой запасный госпиталь приказали открыть в палатках на берегу моря, вблизи расположенных там вилл российских богачей. Прикомандировали к госпиталю мобилизованных врачей и сестер, аптекаря и священника. К старому персоналу прибавились: доктор Толчинский Мейер Цудьевич (с женой Ревеккой Яковлевной, тоже врачом, но в госпитале она не работала); вторая женщина-врач, еврейка (забыла ее имя и фамилию; помню только, что у нее было очень слабое зрение и она носила очень сильные очки. Все ее жалели, так как видно было, что ей трудно работать. Ее вскоре освободили — доктор Мокиевский хлопотал об этом); доктор Коновалов — одинокий, молодой и еще кто-то, кого я не запомнила; фармацевт Симоновский и его служитель, пан Штенсель; священник отец Федор.
Сестры милосердия также были мобилизованые: Макурина — курсистка медицинского факультета из Симферополя; Скоркина — сестра милосердия; Женичка — сестра милосердия, фамилию забыла, которая вскоре умерла от тифа. Помню еще одну сестру, потому что ее прозвали Божия Коровка, но имени не помню. И еще несколько сестер, имена которых не запомнила.
Доктор Мокиевский проболел долго, так как получилось осложнение — воспаление легких. Здесь уже все приуныли, положение его было критическое, но здоровья он был крепкого и выдержал. А в это время и я заболела сыпным тифом.
Как-то я шла с дежурства от Левушки, уже чувствуя себя плохо, едва передвигая ноги, и встретила на улице доктора Треймана. Он подошел ко мне и спросил, что со мной. «Вы ведь главная ухаживательница за Левушкой, устали?» Я ответила, что все сестры госпиталя одинаково ухаживают за своим доктором, а я просто плохо себя чувствую. Он посмотрел мой язык, попробовал пульс и посоветовал лечь в постель, так как он думает, что у меня сыпной тиф. Он оказался прав. Я пришла к себе и слегла. К счастью, тиф я перенесла в легкой форме и без осложнений, в полном сознании.
Когда уже выяснилось, что у меня сыпной тиф, меня положили в заразное отделение в нашем госпитале. Доктор Мокиевский еще лежал в городском госпитале, и старшего врача заменял доктор Толчинский, он же был и ординатором заразного отделения. В палате были в большинстве больные, выздоравливающие после сыпного тифа. Рядом со мной лежала больная с желудочным заболеванием — сестра Женичка (молодая, тихая, спокойная, приветливая, тоненькая, небольшого роста, была похожа на девочку). Ей было лет восемнадцать — девятнадцать, ее все называли Женичка, даже больные. В этой же палате лежал уже выздоровевший от тифа какой-то пожилой военный чиновник. У него были знакомые в канцелярии нашего госпиталя, которые часто его навещали. Этот чиновник уже выздоровел настолько, что выходил гулять в город, и приходил в палату только чтобы спать и кушать. И много курил. На протесты больных не курить в палате он не обращал внимания, а своим знакомым все жаловался на какие-то недомогания. У меня создалось впечатление, что ему просто не хотелось уходить из госпиталя, где были готовы «и стол и дом»… Доктор Толчинский не находил у него никаких симптомов внутренней болезни, и чиновник был этим недоволен. Его знакомые решили пригласить знакомого врача из города, чтобы тот осмотрел его, но без ведома Толчинского. Толчинский делал обход только раз в день, считая, что в палате нет серьезных больных, и не обращал внимания на серьезность болезни Женички. Ко мне он относился так же: несмотря на мои невыносимые головные боли, я ничего не получала для облегчения этих болей.
Видя такое отношение к больным, знакомые чиновника привели из города другого врача. Когда Толчинский узнал об этом, его «докторское самолюбие» было задето настолько, что он заявил, что в палату приходить не будет, а так как он заменял старшего врача, то решил никого не назначать вместо себя, из-за чего пострадали все больные, включая и совершенно не причастных к посещению и осмотру больных другим доктором. Так мы остались без врача. Сестра палатная, из вновь назначенных, тоже не долго задерживалась в палате, только исполняла предписание врача. Прошло двое суток. Женичке было очень плохо, ночью мне приходилось, пока не приходила дежурная сестра, вставать и помогать ей, хотя и кружилась у меня голова от высокой температуры. Ко мне часто наведывался вестовой Левушки, и я его послала к старшей сестре, прося ее прийти ко мне. Вава пришла, я ей объяснила общее положение и сказала о бесчеловечно оставленной без врачебной помощи тяжело больной Женичке. Вава вызвала дежурного врача, который уделил Женичке много внимания, но уже не мог ничем помочь, и к утру она отдала Богу свою молодую душу.