Но Александра III Витте знал лишь на заре своей государственной деятельности, больше всего ему пришлось поработать при Николае II.
Конечно, если бы нужно было в двух словах определить взаимоотношения между этими двумя людьми, то ближе всего к действительности было бы такое утверждение: со стороны Витте по отношению к Николаю — недоверие и презрение; со стороны Николая по отношению к Витте — недоверие и ненависть. Уже всякое третье слово будет чем-то наигранным и вымученным, и когда Витте распространяется (часто совершенно не к месту) о воспитанности и иных похвальных чертах императора Николая II, то это производит неизменно впечатление режущей фальши. С удовольствием цитирует Витте слова И. Н. Дурново, сказанные о Николае II в самый день вступления его на престол: «Это будет нечто вроде копии Павла Петровича, но в настоящей современности». Витте тоже признает: «Конечно, император Николай II не Павел Петрович, но в его характере немало черт последнего и даже Александра I (мистицизм, хитрость и даже коварство), но, конечно, нет образования Александра I. Александр I по своему времени был одним из образованнейших русских людей, а император Николай II по нашему времени обладает средним образованием гвардейского полковника хорошего семейства». Иногда истинное мнение Витте о Николае II прорывается в убежденных и категорических выражениях, например телеграмма царя Дубровину заставляет Витте признать «все убожество политической мысли и болезненность души самодержавного императора». Он усматривает в царе «коварство, молчаливую неправду, неуменье сказать да или нет и затем сказанное исполнить, боязненный оптимизм, т. е. оптимизм как средство подымать искусственно нервы», он признает в Николае II «сознательное стремление сваливать свою личную (и огромную) ответственность на заведомо невинных люден». «Графа Ламздорфа в конце концов стремились сделать козлом искупления за нелепейшую, бессмысленнейшую, бездарнейшую, а потому и несчастнейшую японскую войну. Конечно, государь сам этого не делал… но должен сказать, что государь сие знал и допускал. Грустно сказать, но это черта благородного царского характера», — ядовито замечает Витте.
Разглядел Витте и еще одну черту в императоре Николае II, именно ту, которая, может быть, больше всего или, точнее, непосредственнее всего способствовала конечной гибели этого монарха: «Такие лица ощущают чувство страха только, когда гроза пред глазами, а как только она отодвигается за ближайшую дверь, оно мигом проходит. Их чувство притуплено для явлений, происходящих на самом близком расстоянии пространства или времени». Конечно, это не однозначаще с храбростью, и о психологических последствиях для царя японской войны, например, Витте говорит: «В глубине души не может быть, чтобы он не чувствовал, что главный, если не единственный, виновник позорнейшей и глупейшей войны — это он: вероятно, он инстинктивно боялся последствий этого кровавого мальчуганства из-за угла (ведь сидя у себя в золотой тюрьме, ух как мы храбры)». Витте даже свой переход на конституционную платформу мотивирует индивидуальными чертами последнего представителя абсолютизма: «Когда громкие фразы, честность и благородство существуют только напоказ, так сказать, для царских выходов и приемов, а внутри души лежит мелкое коварство, ребяческая хитрость, пугливая лживость, а в верхнем этаже не буря, даже не ветер, а сквозные ветерочки из дверей, которые обыкновенно в хороших домах плотно припираются, то, конечно, кроме развала ничего ожидать нельзя от самодержавного неограниченного правления»… «Поэтому… слава богу, что он (манифест 17 октября, — Е. Т.) совершился. Лучше было отрезать, хотя не совсем ровно и поспешно, чем пилить тупою, кривою пилою, находящейся в руках ничтожного, а потому бесчувственного оператора».
2
После этих предварительных замечаний переходим к непосредственной специальной теме этого очерка.
Основой всех воззрений Витте на внешнюю политику является глубокое убеждение, что Россия не может и не должна воевать. Замечательно, что, как и все центральные идеи этого человека, эта мысль тоже является у него скорее интуицией, чем логической выкладкой. Если почитать его мемуары, можно открыть немало хвастливых и горделивых заявлений о силе и могуществе России, слов о патриотизме и т. д.; по-видимому, никогда он особенно и не углублялся в вопросы об относительной силе или слабости Японии, Германии, России, Тройственного союза, Антанты, никогда вместе с тем не ставил России никаких внешнеполитических задач кроме одной — сохранения своей территории. Политик-реалист до мозга костей, Витте вообще полагал главную задачу государственной деятельности в удовлетворении назревающих нужд и непосредственных запросов, и с этой точки зрения — правильно или неправильно — ставил на очередь и разрешал колоссальные проблемы вроде введения и упрочения протекционизма, или вроде золотого денежного обращения, или вроде винной монополии, или торговых договоров с иностранными державами. В импорте иностранного капитала и в развитии (при помощи этого капитала) промышленности в России Витте видел одну из главных целей, к которым должна стремиться государственная власть. Что вся эта эволюция может со временем усилить агрессивность русской внешней политики, Витте, по-видимому, не думал. Во всяком случае, за все свое существование он не разу не обмолвился ни одним словом, которое позволяло бы заподозрить, что он понимает и признает прямую связь, которая существует между экономикой России и ее внешней политикой. Даже когда он говорит об эпохе после 1907 г., эта связь у него никак не выявляется. Нечего и говорить о предшествующих годах.
С точки зрения Витте России требовалось только одно — не ввязываться ни в какую войну. Нет ни единой потребности русского государства, которую нельзя было бы вполне удовлетворить, не прибегая к войне.
Но России не только незачем воевать — ей и невозможно воевать. Именно тут и проявлялась интуиция, так могущественно развитая в Витте, он мог там и сям обронить хвастливое, шовинистическое словцо, но всем нутром своим он понимал страшную опасность новых войн для всего бытия основанной Петром 1 петербургской империи. В этом отношении он сходился с И. Н. Дурново, но резко расходился с подавляющим большинством остальных сановников монархии. «Когда начиналась японская война, — повествует Витте, — Куропаткин считал, что нам нужно выставить на театр военных действий на полтора солдата японских одного русского, а Банковский находил, что совершенно достаточно на двух солдат японских выставить одного нашего солдата». А ведь оба эти генерала были вовсе не из самых ограниченных или неспособных. После страшных и непрерывных поражений в эпоху японской войны эта самоуверенность значительно уменьшилась, но до 1904 г. это чувство господствовало.
Интуиция, политический инстинкт Витте всегда были сильнее, чем его мысль, хотя и мысль его от природы была очень сильна. И именно инстинктом Витте понимал всю ошибочность и эфемерность национального самохвальства, окружавшего его в течение большей части его жизни, но особенно усилившегося с 1894 г., со времени вступления Николая II на престол. Можно сказать, что именно в этом вопросе его натура была всегда сильнее его, и он, честолюбец и властолюбец, для которого жизнь без власти была медленным умиранием, который на все пошел бы для сохранения своей силы и влияния, — именно и погубил свою карьеру резкой и решительной борьбой с царем по центральному вопросу внешней политики, по вопросу о войне с Японией. Тут он оказался неспособным ни систематически лукавить, ни длительно подлаживаться. Только в этих вопросах он и обнаруживал полную непоколебимость в убеждениях и в их отстаивании. И вместе с тем в тех случаях, когда он был уверен, что дело до войны не дойдет, что всегда можно будет вовремя дать задний ход, Витте обнаруживал необычайное уменье развить максимум энергии апроизвести вовремя нужное впечатление на противника. Дипломатическая его деятельность началась блистательным успехом в Берлине в 1894 г., в год русско-германского торгового договора, и закончилась блистательным успехом в Париже в 1906 г., в год миллиардного займа, и за все двенадцать лет, отделяющих эти две даты, всякий раз, когда русская политика шла не по той дороге, которую указывал Витте, дело кончалось неудачами и опаснейшими осложнениями. Не то чтобы он сам никогда в этой области не направлялся по опасному пути, мы увидим в дальнейшем изложении, что и в дальневосточных делах Витте вовсе не всегда был столь мудр и безгрешен, как ему хочется это внушить потомству. Но сила его была в другом — в понимании, когда именно нужно остановиться или даже нужно повернуть назад. У него в высочайшей степени было то, чего мало было у Николая II и чего не было вовсе у Вильгельма II, — понимания психологии противника. И Витте тоже делал ошибки, но он умел вовремя их обезвреживать; во всяком случае, знал, как их обезвредить. Самолюбия, заставляющего упорствовать в раз содеянной ошибке, в нем не было и следа. Точно так же он был вполне свободен и в этой области (как и во всех прочих) от власти какой бы то ни было идеологии, традиционности и т. п. До курьеза немыслимо было бы найти в нем хоть тень мистических мечтаний о преодолении «желтой опасности», о кресте на св. Софии, о славянском призвании России, о «подъяремной Галиции», о борьбе против тевтонства или против нечестивых агарян, владеющих Босфором (о чем серьезно писал, поминая «агарян», Чарыков и множество других больших и малых дипломатов). Все это графу Витте так же органически чуждо, как учение о трех китах, на коих базируется земной шар. Оппортунист по природе, оппортунист во всех без исключения вопросах внутренней политики, Витте был подавно полнейшим оппортунистом в политике внешней.