Для меня методологически неприемлемо воззрение, на котором все больше и охотнее настаивает в последние годы Каутский, — то воззрение, что капиталистическое развитие последней эры всемирной истории не должно было «обязательно» вызвать к жизни агрессивно-империалистскую политику. Примкнуть к этому воззрению значило бы неминуемо быть принужденным заниматься бесплодными и наивными поисками пресловутых «виновников войны» и объяснять мировое землетрясение предосудительными качествами Вильгельма, интригами Пуанкаре и честолюбием Извольского. Иного логического выхода нет, и со все усиливающимся недоумением вникал я в тот аргумент, который, по-видимому, представляется старому теоретику наиболее победоносным: агрессивная политика империализма является «наиболее дорого стоящим и наиболее опасным методом» из всех современных методов капиталистической политики. Совершенно верно, — но что же отсюда можно вывести? Как будто история делается после зрелого, дружеского, всеобщего обсуждения вопроса о войне и взвешивания и подсчета выгод и невыгод, после чего обсуждающие и решают: стоит ли повоевать друг с другом или, может быть, воздержаться?
Это такая же сказка на исторические темы, а не история, как и учение о том, будто возможен «ультраимпериализм», т. е. полюбовное установление соглашения или союза всех империалистских держав для общей эксплуатации земного шара с разделом сфер влияний. Как это возможно при увеличивающейся тесноте земного шара для все растущих гигантских сил финансового капитала в экономически передовых странах? Как представлять себе полюбовное размежевание и, главное, длительное соблюдение первоначальных условий там, где так гнетуща необходимость захвата либо все уменьшающихся, либо в лучшем случае стационарных или медленно увеличивающихся экономических благ при все увеличивающейся силе и способности отдельных империалистских организмов к нападению? Мы видим в наши дни, что выходит, например, из попыток «полюбовно» поделить нефть. Если эти попытки будут иметь вообще какое-нибудь реальное значение, то разве в том отношении, что приблизят новую войну, а вовсе не отдалят ее. Я настаиваю, что воззрение Каутского не выдерживает исторической критики, даже если согласиться с его отрицательным отношением к самой категории «финансового капитала». Но, признавая финансовый капитал колоссальной движущей силой современного исторического процесса, мы и подавно не имеем ни малейшего логического права принимать эти пацифистские мечты Каутского о бескровном «ультраимпериализме» за нечто реальное. Если мысль о «необязательности» (и, следовательно, «случайности»?) войны 1914–1918 гг. логически приводит нас к наивнейшей вере во всеопределяющую роль личности, то мечта Каутского об ультраимпериализме еще более логически может привести нас к вере в то, что отныне будто бы можно с минимальными расходами и неудобствами делать всемирную историю в Женеве, во дворце Лиги наций.
Ни до, ни после войны никакие комбинации в духе этого «ультраимпериализма» не были мыслимы — и немыслимы в настоящий момент. И хоть очень дорога и «невыгодна» была война 1914–1918 гг., есть все основания думать, что финансовый капитал и все подчиненные ему силы могут и впредь в тот момент, который они найдут подходящим, поскольку это от них будет зависеть, снова не остановиться пред расходами и «невыгодами», хотя с каждой новой войной «расходы» будут становиться все значительнее.
Намечалась грандиозная внешняя борьба, столкновение самых гигантских сил, какие только видело человечество. Могущественно организованный финансовый капитал и в Англии, и во Франции, и в Германии, двигая, как марионетками, дипломатией, всюду вел систематически провокационную политику. Могущественные экономические силы более отсталых стран, вроде России и Италии, действовали в том же духе. Рассмотрим в самых сжатых чертах, каковы были социальная структура и внутреннее положение в Европе перед обострением этой внешней борьбы с первых лет XX в. Начнем этот краткий обзор с Франции.
Еще несколько слов хотелось бы мне сказать в этой вводной главе. Хотя я много раз подчеркиваю в своей книге, что все «великие державы» без единого исключения в течение долгих лет вели политику, которая неминуемо должна была кончиться кровавым столкновением, хотя неоднократно мной указывается, что только лицемерие публицистов Антанты могло изобрести теорию о полной «невинности» Антанты и исключительной «виновности» Германии, но у некоторых моих читателей и критиков, к удивлению моему, сформировалось, по-видимому, впечатление, что я считаю «виновницей» войны одну Германию. Приписываю я это курьезное заблуждение, во-первых, невнимательному чтению моей книги (где не один раз, а десяток раз излагается моя мысль о поведении Антанты), во-вторых, некоторой аберрации, вызываемой тем, что Антанта хотела начать войну чуть-чуть позже лета 1914 г. (по чисто техническим, а отнюдь не «гуманным» соображениям), и поэтому с чисто внешней стороны ей «защищаться» от этого обвинения легче и сподручнее, и когда вы изучаете документацию 23 июля — 4 августа 1914 г., то, конечно, большая агрессивность, как вам представляется, не на стороне Антанты, особенно не на стороне Англии и Франции[42]. Но делать отсюда выводы о принципиальном «миролюбии» Антанты могут только исторические учебники для детей среднего возраста, принятые в некоторых странах Антанты. На слова Эдуарда Грея, что он «десять дней подряд» делал все, чтобы сохранить мир в июле 1914 г., ему в свое время было отвечено: «Да, вы десять дней подряд делали все, чтобы сохранить мир, но перед этим вы десять лет подряд делали все, чтобы вызвать войну», В этом смысле Антанта и Германия вели себя одинаково. Тут же отмечу, что ведь даже все главные «рабочелюбивые» тенденции английских правящих классов в течение предвоенного времени (уже с 1903 г.), всю готовность к уступкам и т. д. я тоже объясняю в своей книге именно чисто тактическим приемом, вечной мыслью о подготовке войны с Германией и о необходимости пытаться ослабить жестоко обострившуюся в Англии как раз с 1905 г. классовую борьбу. Это не помешало одному из критиков приписать мне изумительнейшую мысль: будто я говорю, что Англия готова была перейти к… государственному социализму, — и только нападение Германии помешало этому! Тут я даже отказываюсь догадываться, что могло подать повод к подобному совершенно фантастическому утверждению; ни единого звука ни о чем подобном у меня нет, и вся глава об английской внутренней политике построена именно как реальная иллюстрация тактики английского правительства ввиду будущей войны с Германией.
Европа, которой управлял под разнообразными внешними формами финансовый капитал, была полна взрывчатых и горючих элементов перед войной; все предпосылки к обострению внешних проявлений классовой борьбы внутри каждого государства и международной борьбы в широчайшем масштабе были налицо, особенно с 1905 г. Период 1905–1914 гг. в Западной Европе еще не походил по революционным внешним проявлениям классовой борьбы ни на позднейший период 1917–1923 гг., ни на период 30—40-х годов XIX столетия, ни на март, апрель, май 1871 г. в Париже. Но эта эпоха 1905–1914 гг. уже не походила и на период 1871–1904 гг. Годы 1905–1914 были преддверием к эпохе грандиознейших международных и междуклассовых конфликтов, которая теперь едва только началась, но уже успела изменить облик человечества.
Глава II
Общий характер внутреннего развития Франции в 1871–1914 гг
Франция в течение всего рассматриваемого периода оставалась страной, где сельское хозяйство первенствовало перед промышленностью, а ремесло и мелкие предприятия первенствовали перед крупной фабрикой. Банковский капитал, проценты на банковские вклады, мелкая собственность — движимая и недвижимая — характерные черты французской экономики. Уже с середины XIX в. во Франции началось быстрое возрастание как абсолютной цифры свободных капиталов, так и количества мелких держателей капитала; в последнее десятилетие XIX и в первые годы XX в. эти два явления продолжали параллельно развиваться. Французские банки, концентрировавшие вклады бесчисленных мелких вкладчиков, экспортировали капитал в грандиозных размерах, размещая его то в правительственных и коммунальных займах иностранных держав, то в частных и казенных промышленных предприятиях и железных дорогах за границей. Считалось, что в середине 90-х годов около 40 миллиардов франков французских капиталов было вложено в заграничные займы и предприятия, а к началу мировой войны цифра эта уже равнялась около 47–48 миллиардов. Колоссальные суммы были вложены также во французские внутренние займы и предприятия. Но промышленное производство во Франции росло несравненно медленнее, чем свободные капиталы. Французский капитал в своем непрерывном росте увеличивал не столько число рабочих в стране, сколько число мелких и средних вкладчиков, и политическое влияние принадлежало во Франции не столько промышленникам, сколько банкам и бирже.