— Я сама принимаю в нем участие. Кстати, ты и познакомился-то с ним через меня, не так ли? Обещаю тебе сделать все, что в моих силах. Я буду вести разговоры с людьми насчет заказов и устрою вечер, как только ты скажешь.
— Вечер — это нелепость.
— Вот как? А мне казалось, что разговор о нем начал именно ты.
Ян смутился — он никак не мог припомнить, кто из них первым выдвинул эту мысль.
— Делай как знаешь, — бросил он и направился к двери.
— Ты идешь работать над пьесой, дорогой мой? — спросила госпожа Сикс, когда Ян уже взялся за ручку.
— Нет, я к Тюльпу.
— Хочешь поговорить с доктором насчет господина ван Рейна? Я бы на твоем месте подождала вечера: ты вряд ли застанешь его сейчас дома.
— Не знаю, дома он или нет, но прогулка успокоит меня — с горечью ответил юноша.
И когда он, закрыв за собой дверь, вышел в прихожую, ему с трудом удалось подавить в себе желание ударить ногой по красивой деревянной панели. Он понимал, что, оставшись одна, мать смеется сейчас над ним — смеется любовно, нежно, снисходительно покачивая седеющей головой, но смеется.
* * *
К исходу зимы любой дом приобретает мрачный вид — так всегда утверждали и мать, и Лисбет, и Саския. Только основательная весенняя уборка может избавить жилище от пятен грязного талого снега на плитах пола и коврах, от сажи, которая, несмотря ни на какую тягу, летит из трубы, от дыма, вырывающегося из камина. В феврале у любого дома вид мрачный. Но настолько ли мрачный? — спрашивал себя Рембрандт в этот унылый воскресный вечер, расхаживая взад и вперед по залу, которым пользовались теперь только ученики, когда он сажал их делать наброски со статуи Калигулы или рисунки с картин Рейсдаля и Браувера. Был ли на Бреестрат или даже во всем Амстердаме еще один такой же мрачный большой дом, как этот?
Разве так полагается, чтобы с потолка свисала паутина? Почему в очаге камина, топившегося целых две недели тому назад, до сих пор лежит зола? Неужели некому счистить пятно желтой охры с ковра? Сколько времени не смахивалась пыль с картинных рам? Стекла красивых окон со свинцовыми переплетами закоптели так, что дождь, ливший на улице, казался сквозь них еще тоскливее.
Рембрандт перехватил свое изображение в зеркале, которое они с Саскией когда-то купили для маленькой прихожей. Поседевший, непричесанный… «Боже мой!» — воскликнул художник, вспоминая, насколько пристойнее и разумнее проводил воскресные вечера Хармен Герритс. Взгляд его упал на вырезанное из мрамора красивое старинное ведерко для охлаждения вина, которое стояло на золоченом столике. Пришлось ли им с Саскией хоть раз набить ведерко снегом и сунуть в него драгоценную бутылку? Рембрандт так и не мог вспомнить… Теперь же — при виде этого зрелища кровь бросилась художнику в лицо, жилы на шее вздулись — в нем валялись дырявые чулки, подушечка с торчащими в ней иголками, мотки шерсти и катушка ниток.
Уколов пальцы, Рембрандт вытащил из ведерка весь этот жалкий хлам и, роняя на ходу отдельные вещи, направился в маленькую гостиную, где, как он и предполагал, домочадцы, словно крестьяне, сидели втроем без свечей, довольствуясь тусклым огнем очага.
— Что стряслось, ваша милость? — спросила Гертье.
Маленькая Клартье встала и подошла к ней.
— Их милость подобрали старые чулки, которые вы собрались чинить, а потом забыли, госпожа Диркс.
— Где же это я их оставила? Ах да, в зале.
— Но они лежали в ведерке для охлаждения вина. Понимаете, Гертье, в ведерке!
— Прошу прощения, ваша милость. Я понимаю, что там не место для них, но я думала, что они не помешают. Там их не увидят — у нас же никто не бывает.
— Ведерко для охлаждения вина — это вам не корзинка для старых чулок. Стоит ли покупать итальянский мрамор ручной работы, чтобы держать в нем старые чулки? — бросил художник, чувствуя, что глаза у него выкатились и жила на лбу надулась. — Если в доме не толпятся гости, это еще не значит, что в нем можно устраивать свинарник.
— Я не знала, что устраиваю в нем свинарник. Пусть ваша милость скажет, что нужно сделать, и я всеми силами постараюсь это выполнить.
— Сотрите пыль с рам. Выскребите пол в приемной. Выведите пятна краски с ковра. Вычистите медь, бронзу и серебро. Вымойте окна — в доме из-за копоти на стеклах света божьего не видно.
Еще на середине тирады Рембрандт сообразил, что требует невозможного. Такая работа была не под силу двум здоровым мужчинам, а он кричал на пожилую женщину и слабенькую девочку. Тем не менее он продолжал называть упущения, которых, как ему казалось, он раньше даже не замечал: в очагах зола, в кладовых пыль, лампы грязные, подоконники черные. Во время его монолога башня из кубиков, которую строил Титус, обрушилась, мальчик захныкал, маленькая Клартье закрыла лицо передником и разразилась слезами. Спокойствие сохранила только толстая усталая женщина, которая стояла по другую сторону стола неподвижно, как бессловесное животное, и с лицом серым, словно камень, с тупым, остановившимся взглядом выдерживала град бичующих упреков. Когда гнев Рембрандта иссяк и голос его сел, она все так же неподвижно дождалась, пока всхлипывающая Клартье унесет из комнаты залитого слезами Титуса, потом сказала:
— Ваша милость правы. Я превратила дом в свинарник. Но я употреблю все силы, какие у меня еще остались, чтобы исправить это. Я сделаю все, что могу.
С этими словами она вышла из комнаты, и Рембрандт слышал, как она вздыхала, пересекая переднюю.
Художник бесцельно сидел в гостиной и не мог придумать, чем заняться. Он просто смотрел в пространство, пока не вернулись Клартье с Титусом, который уже успокоился. Тогда, не думая о том, что девочка слышит его, Рембрандт тяжело вздохнул и беспокойно заерзал на стуле — он почувствовал, что у него стынут спина и ноги. «Это душевный озноб, — подумал он. — Душевный озноб после душевной лихорадки».
Однако пламя только что зажженных свечей на самом деле колебалось и неистово плясало, и в комнату ворвался странный запах — запах дождливой ветреной улицы. Клартье, опять усевшаяся за стол у камина, привстала со стула и большими испуганными главами глядела на хозяина.
— Здесь очень сильный сквозняк, ваша милость. Наверно, где-нибудь распахнулось окно. Пойду посмотрю.
Она ушла, но ничто не переменилось. Холодный сырой запах по-прежнему щекотал художнику ноздри, и по полу так сильно тянуло сквозняком, что Рембрандт встал, поднял Титуса и посадил его на стул. И тут возвратилась Клартье, еще более бледная, чем обычно, — у нее даже губы посинели.
— Пожалуйста, ваша милость, пойдемте со мной в зал. Может быть, вы уговорите госпожу Диркс, — попросила девочка. — Она… Она принялась мыть там окна, по комнате гуляет ветер, и дождь все промочит.
Рембрандт последовал за Клартье, не веря ей, но, когда они вошли в зал, он увидел, что одно из больших окон действительно распахнуто и Гертье Диркс, тяжело балансируя на стуле, с лицом, мокрым от дождя и слез, яростно трет стекла в свинцовых переплетах, а ветер развевает ее фартук и черное домашнее платье.
— Гертье, — начал он. — Гертье, бога ради… — И, поняв по неподвижному взгляду и каменному лицу, что она не слышит его и не сознает его присутствия, он закричал так, что голос его перекрыл шум дождя и вой ветра. — Гертье, сейчас же слезьте. Вы слышите? Я вам приказываю.
Но она по-прежнему ничего не видела и не слышала. Тогда Клартье встала между ними, сделав это с такой неожиданной уверенностью, что Рембрандт невольно подумал, не была ли она и раньше свидетельницей подобных сцен.
— Дорогая госпожа Диркс, — заговорила она звонким тоненьким голоском, — разве вы не слышите, что их милость просят вас сойти вниз? Сегодня неподходящее время для мытья окон. Их милость вовсе от вас этого не требовали. Сойдите же, будьте умницей, и позвольте мне закрыть окно, иначе испортится красивый ковер и ваш ангелочек Титус насмерть простудится — по всему дому гуляет ужасный сквозняк.