Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лисбет прошла в мастерскую и смахнула пыль со стула, на котором будет сидеть ее подруга Маргарета, позируя, как Минерва: скорбная фигура, задрапированная плащом; голова и плечи наклонены вперед; бледные руки, хрупкие и веснушчатые, сложены вместе и покоятся на раскрытой древней книге. Маргарета всегда моет волосы перед сеансом, а волосы — главная, — хоть и не единственная, как утверждает кое-кто, — ее прелесть: они шелковистые, светло-рыжие, как новая медь, и такие мягкие, что их легко накрутить на палец, словно кудри ребенка. Сегодня они будут выглядеть особенно эффектно: к тому времени, когда Рембрандт вернется с Нового рынка, все пространство вокруг стула будет залито солнцем.

Пыль с маленького круглого столика Минервы Лисбет не смахнула, а сдула — там ничего нельзя трогать: ни глобус, ни книги, ни свитки, ни шарф, сложенный так, что каждая складка тщательно обдумана. Где еще брат найдет себе такую домоправительницу, которая изучила бы каждую его прихоть так же хорошо, как Лисбет? Кто еще, кроме нее, да, пожалуй, Маргареты ван Меер, стал бы обращаться с его древностями, палитрой и кистями так, как они того заслуживают?

Маргарета знала латынь, английский, французский и шведский, а испанским и итальянским не овладела только потому, что была набожной протестанткой и считала занятия ими греховным делом. Таких девушек, как Маргарета, Лисбет еще не встречала. Это была ученая женщина, и, когда шум на званых вечерах утихал, а красотки выдыхались и начинали зевать, Маргарета, все такая же прямая и спокойная, невозмутимо продолжала беседовать с каким-нибудь пастором о трудах Эразма или с врачом об иллюстрациях к Везалию.

Лисбет вернулась в гостиную, где принялась было расставлять тарелки и раскладывать салфетки, но услышала на лестнице долгожданные шаги и поспешила отворить дверь. Маргарета не побежала вверх по лестнице — она вообще никогда не бегала, — а лишь торопливо вытащила руку из шерстяной муфты, показывая этим, что ей не терпится поздороваться с подругой. На пороге, границе между темной площадкой и светлой гостиной, девушки обнялись так крепко и нежно, словно не виделись долгие недели, а не какие-нибудь три дня. Мягкие локоны и холодные губы коснулись щеки Лисбет, в лицо ей глянули глаза подруги, большие, серьезные, голубые и, пожалуй, на заурядный вкус, слишком выпуклые, но именно благодаря этому особенно искренние и яркие.

— Я не слишком рано, Лисбет? — спросила Маргарета.

— Когда бы ты ни пришла, я всегда рада тебе.

Лисбет взяла у гостьи плащ, дорогой, но поношенный, и аккуратно положила его на стул. Маргарета прошла через всю комнату и уселась на подоконник.

— Я рада, что твой брат не торопится. Мне нравится позировать: это позволяет хранить молчание и в то же время проявлять дружелюбие. Это единственный способ размышлять и в то же время не чувствовать себя одинокой.

Вот теперь Лисбет впервые усомнилась в том, что ее благородная подруга говорит правду. Разве стала бы она позировать любому другому художнику только ради удовольствия размышлять и в то же время не чувствовать себя одинокой? Согласилась ли бы она служить Рембрандту моделью, если бы с первой же минуты знакомства он не выказал известного внимания и нежности к спокойной рыжеволосой девушке, игравшей на флейте на музыкальном вечере у доктора Тюльпа? И почему она так охотно приходит сюда теперь, когда он с головой ушел в работу и ему нужно от Маргареты только одно — чтобы она дала запечатлеть себя на полотне? Только ли радости, которые приносят размышление, заставляют ее терпеливо и без жалоб просиживать здесь часы в почти полном молчании?

— Не знаю, что заставило тебя согласиться, но все равно рада, что ты позируешь — рада и за Рембрандта и за себя, — сказала Лисбет, усаживаясь рядом с гостьей. — Он пишет тебя так, как, бывало, писал дома: полностью отдаваясь работе и не заботясь о впечатлении, которое производит на модель.

— А кто позировал ему в Лейдене?

То, что, задав этот вопрос, Маргарета отвела глаза, обычно такие приветливые и открытые, навело Лисбет на мысль, не боится ли подруга, что с хранящихся в мастерской старых полотен — если она, конечно, решится когда-нибудь их просмотреть, — на нее глянет другое девичье лицо, менее характерное, но зато более красивое.

— Обычно, наши: мать, отец, братья. Несколько раз я сама.

— А знакомые? — улыбнулась Маргарета, вероятно, для того, чтобы показать, что она смирилась и готова к худшему. Улыбка у нее прелестная: от нее медленно светлеют большие спокойные глаза, и на щеках, почти у самого рта, образуются мягкие ямочки.

— Нет, знакомые не позировали, разве что ван Флит и Дау. Ван Флита ты видела, а Дау был его второй ученик. Старые картины, прислоненные к стене в мастерской, написаны большей частью на библейские сюжеты, но даже для них моделями служили обычно члены семьи. Рембрандт во многом напоминает мне тебя, Маргарета. Он так поглощен своей работой, так занят серьезными вещами, что у него не остается времени на пустяки вроде ухаживанья. Хочешь верь, хочешь нет, но за все то время, что мы с ним прожили здесь, я ни разу не слышала, чтобы он дважды упомянул имя одной и той же женщины.

Маргарета промолчала и лишь скрестила руки на складках темной юбки да чуть слышно вздохнула. Зато ее напрягшиеся узкие плечи снова опустились, в уголках рта возникла медленная улыбка, и Лисбет даже немного испугалась: не сказала ли она подруге лишнего. Но что общего между этой строгой молодой женщиной и ее необузданным братом? И разве можно делать какие-нибудь выводы только на том основании, что он редко вспоминает о девушках, на которых ему случайно довелось взглянуть?

— Правда, он почти никогда не рассказывает о своих делах, — добавила она.

Но эта оговорка уже не поправила того, что было сказано.

Лисбет почувствовала, что разговор сразу стал ей в тягость, и дальше уже старалась только протянуть время до прихода Рембрандта.

* * *

Сегодня, в первый раз после переселения в Амстердам, Рембрандту не хотелось возвращаться домой и приниматься за работу, хотя «Минерву» он писал с радостью и подъемом. Нынче он этого подъема не испытывал и, дойдя до своего квартала, уже совсем было решил послать к черту сеанс и завернуть в таверну «Бочка», где ван Флит и два его новых ученика, Флинк и Бол, вероятно, сидят и пьют с другими такими же учениками. Там после нескольких кружек пива, а то и чего-нибудь покрепче, он, пожалуй, отделается от тяжелых мыслей, которые не дают ему покоя последние три часа. Впрочем, нет, нельзя — Лисбет встревожится, Маргарета огорчится. Надо идти домой.

Ему никогда не приходило в голову, что работа с трупом может вывести его из равновесия. Неделю назад, когда доктор Тюльп прислал к нему слугу с известием, что труп наконец доставлен, Рембрандт не почувствовал ничего, кроме сильного возбуждения: его разуму страстно хотелось заглянуть внутрь того храма, который именуется человеческим телом, и воочию увидеть вены, мышцы, кости. Правда, он несколько опасался трупного смрада: его подташнивало даже от запахов мясного рынка, помещавшегося прямо под анатомическим театром, — от запахов крови и разделанной свинины, говядины и баранины. Но Тюльп уверил его, что не поскупится на уксус и ароматические травы, которые заглушат зловоние, и Рембрандт решил, что он не вправе быть щепетильнее в смысле обоняния, чем де Кейзер, Мирфельдт или Арт Питерс, писавшие сцены вскрытия в таком же отравленном воздухе.

Врачи наперебой объясняли ему, какой он счастливец: ему достали труп, он сможет писать с натуры, но это лишь расстраивало художника — не слишком приятно знать, что удачу тебе приносит казнь другого человека. Добывать трупы было нелегко: по закону к хирургической гильдии переходили только тела преступников, а казней теперь не бывало иногда по целому году. Адриан Адрианс, известный в уголовных анналах под кличкой «Младенец», был великолепно сложен: даже сейчас, на анатомическом столе, тело его, казалось, излучало силу. Подтянутый живот, высокая арка ребер и могучая, как колонна, шея все еще говорили о дерзости и мужестве, побуждавших покойника совершать свои злодеяния чуть ли не на глазах у правосудия, словно он старался превзойти своих предшественников, дьявола и самого себя. Надменная улыбка, которою он на суде доводил до белого каления бургомистров и синдиков, все еще приподнимала его верхнюю губу, обнажая блестящие белые зубы. Тело его, что с ним ни делай — тащи в одну сторону, толкай в другую, режь, рисуй, проклинай за вонь, — по-прежнему насмехалось над теми, кто суетился вокруг него — полузакрытые глаза Адрианса как бы заявляли: «Плевать мне на то, что со мной будет!»

46
{"b":"200510","o":1}