— Нет, благодарю вас, — бросил он. — Мой отец — человек вполне обеспеченный и отлично может содержать меня сам.
Госпожа ван Хорн отшатнулась от него и покраснела, как краснеют пожилые женщины: кожа ее вокруг усыпанной жемчугами звезды покрылась розовыми пятнышками.
— Вот видите, я и сама делаю подчас ужасные ошибки, — сказала она притворно беззаботным, но вздрагивающим голосом. — Ну, не беда. Когда вы обзаведетесь собственной мастерской, я закажу вам свой портрет.
Рембрандт встал, но его опять остановила ее рука, опустившаяся — на этот раз легко и неуверенно — на его волосатую руку без перчатки.
— Не уходите, побудьте со мной еще минутку, если, конечно, вы никого не пригласили на танец. Я хочу у вас кое-что спросить. Зачем вы рвете свои рисунки?
— Я рву свои рисунки? — переспросил он, пытаясь уйти от ответа, как напроказивший и пойманный с поличным ребенок. — Это неправда — я их не рву.
Впрочем, нет, рвал, но, насколько помнится, всего раз или два.
— Вы не должны этого делать, право, не должны. Если за свою относительно долгую и глупую жизнь я чему-нибудь научилась, то прежде всего научилась понимать бессмысленность подобных порывов. Какие бы промахи мы ни совершали, их нельзя вычеркнуть из памяти. Значит, из них надо извлечь пользу для себя. Впрочем, женщины, вероятно, постигают эту истину быстрее, чем мужчины. Я, пожалуй, оказываю вам дурную услугу, навязывая своей женский опыт, в то время как — это совершенно ясно — вы предпочли бы, чтобы вас оставили в покое. Итак, — беззаботно и кокетливо заключила она, поднимаясь и увлекая юношу за собой, — вам не следует рвать вещи, которые вы делаете в мастерской господина Ластмана. И вы должны оставаться в хороших отношениях с Аллартом — ему нужен друг мужчина, а друга лучше, чем вы, он не найдет. Кстати, приходите к нам еще, если, конечно, вам у нас не слишком скучно.
Пока госпожа ван Хорн, опираясь на его руку, шла с ним из уединенной комнаты к дверям торжественного шумного зала, Рембрандта ни на секунду не покидало странное чувство тайного ликования. Но как только она оставила его и он, потеряв ее из виду, затерялся в толпе гостей, которые, разбившись на группы, болтали в той самой передней, где, здороваясь с ним, мать Алларта так много обещала ему, юноша с ужасом подумал, как мало, в сущности, было сказано ею из того, что он надеялся услышать. К чему, спрашивал он себя, свелись ее рассуждения? К тому, что он подает надежды, что когда-нибудь он чего-то добьется, хотя раньше не раз вываляется в грязи, и что в один прекрасный день, когда он научится писать, она закажет ему свой портрет? Не слишком ли этого мало?
И все же, несмотря на такой скудный итог, разговор их оказался настолько значительным, что все окружающее сразу утратило в глазах Рембрандта всякий интерес. Тратить время на то, чтобы приискать себе партнершу для танцев, ему и подавно не хотелось; поэтому, бесцельно побродив по залу, где можно было оглохнуть от разговоров и музыки и где его каждую минуту толкали танцующие пары, он прислонился к одному из огромных чугунных канделябров, между которыми час назад стояли хозяева. Место он выбрал не слишком удачно: передняя превратилась сейчас в некое подобие большой дороги, и Рембрандт, словно плохо поставленная статуя, оказался на самом перепутье, привлекая к себе гораздо больше внимания, чем ему хотелось. Какая-то совершенно бесцветная женщина долго докучала ему рассказами о своих тюльпанах; Ливенс заметил его из дверей, окликнул и позвал танцевать; отец Алларта, очевидно, сочтя юношу чем-то вроде малыша Хесселса, похлопал его по плечу и сказал, чтобы он не предавался унынию — скоро подадут разные вкусные вещи. Острые изогнутые края канделябра все глубже впивались ему в спину, но Рембрандт упорно продолжал стоять в самой гуще толчеи — отсюда ему виден был второй маленький кабинет, тот, что слева, где сидели господин Ластман, Алларт, еще трое мужчин и старая дама с кружевной шалью на голове, поглощенные серьезным разговором. Шум мешал Рембрандту расслышать их слова, но он все равно твердо знал: во всем переполненном гостями доме ван Хорнов только эти люди говорят сейчас о чем-то подлинно важном.
Вскоре он выяснил, что узнает почти всех собеседников по предварительным описаниям Алларта: старая дама — это кузина знаменитого историка Хофта и сама коллекционирует всякие письма из старых архивов; толстый человек в простом сером камзоле и с мягким добрым лицом — поэт Фондель, первый писатель Нидерландов; болезненный молодой человек в лиловатом бархате — известный немецкий художник Иоахим фон Зандрарт. Кто четвертый мужчина, который, похрустывая пальцами, сидел в кресле с высокой спинкой, Рембрандт не смог определить, хотя незнакомец заинтересовал его своей внешностью больше, чем все остальные: темные сухие волосы, спускающиеся на низкий лоб, карие слегка навыкат глаза, острый и умный взгляд, сухие поджатые губы, твердый подбородок, густая бородка клинышком. И посреди всех этих людей на низком табурете сидел Алларт, несколько утративший свой обычный блеск — то ли потому, что он как бы поблек в кругу столь прославленных собеседников, то ли вследствие тех слов, которые Рембрандт выслушал сегодня в другой такой же комнате. Алларт был так молод, так уязвим, полуоткрытый рот придавал ему такой глуповатый вид, что все это невольно наводило на мысль: «Если их может слушать он, то почему не могу я?»
Музыка смолкла, танцы на время прекратились — слуги начали подавать ужин. Вереница ливрейных лакеев, нарочито делая большой круг по залу, чтобы выставить блюда на всеобщее обозрение, вносила туда творения поварского искусства — куропаток, окорока, индюшек, горячие хлебцы, пирамиды фиг и апельсинов, колыхающиеся, прямо с огня, пудинги. Есть Рембрандту не хотелось: все эти яства казались ему лишь еще одной преградой, отделяющей его от шести прославленных собеседников, которые говорили сейчас в соседней комнатке о высоких предметах. Но стол все-таки накрыли, танцоры принялись за ужин, и юноша понял, что ему придется покинуть свою позицию.
С помощью услужливого лакея он получил тарелку закусок и прислонился к парчовой портьере, отнюдь не собираясь полакомиться угощением. Тем временем из передней в зал вошел неузнанный им мужчина, тот самый, что похрустывал пальцами. Небрежным жестом отказавшись от тарелки с закусками, он взял кубок с рубиново-красным вином и, причмокнув губами, встал рядом с Рембрандтом.
— Если не хочется, не ешьте, — бросил он так отрывисто и бесцеремонно, что это замечание было трудно счесть попыткой завязать разговор. — Я врач и знаю, что говорю. Положитесь на свой желудок — он лучше вас понимает, от чего надо отказаться. А если вам и есть не хочется и руки деть некуда, пейте.
Послушно, словно в самом деле следуя предписаниям врача, Рембрандт поставил тарелку на стол и взял кубок. Вино, оказавшееся более кислым и легким, чем то, которое он пробовал по праздникам в доме господина ван Сваненбюрха в Лейдене, подбодрило его, и хотя на вкус оно было чересчур терпким, Рембрандт пил с полным убеждением в том, что поглощает очень дорогое и полезное для здоровья лекарство.
— Я видел вас у канделябра в передней, — сказал врач. — Разобрали вы что-нибудь из этого…
— Ни слова. — Рембрандт почувствовал себя так, словно его уличили в подслушивании. — Там было слишком шумно.
— Не думаю, что вы много потеряли. Они мололи всякую высокопарную чепуху насчет прекрасного… Послушать их, так выходит, что существуют каноны и правила, с помощью которых можно постичь красоту. Фон Зандрарт, например, привез из Франции целую кучу таких правил. Кстати, как вас зовут, молодой человек?
— Рембрандт ван Рейн.
— А меня Николас Петерс, хотя известен я больше под именем доктора Тюльпа. Произошло это потому, что на фронтоне моего дома высечен тюльпан, хотя, поверьте, у меня нет ни охоты, ни времени разводить цветы. Как я понимаю, вы — сотоварищ Алларта и ученик Ластмана. Время от времени я захожу к нему в мастерскую — иногда как врач, иногда просто так. Между прочим, разве вы не подаете человеку руку, когда знакомитесь с ним? Это одна из немногих условностей, которых я не отвергаю.