Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Внизу, в маленькой гостиной, Рембрандт лишний раз убедился в деликатности Хендрикье: она не только широко распахнула дверь в комнату Гертье, но и не поставила на стол прибор для себя, а на то место, которое раньше занимала бедная Гертье, водрузила медный кубок с веточками самшита. Пока художник созерцал все это, девушка привела из кухни Титуса, который держался за завязки ее передника, делая вид, что управляет ею, как лошадкой. Хендрикье несла большую миску с ароматным раковым супом с клецками, приправленным перцем и петрушкой, и лицо ее, разгоряченное стоянием у очага, просвечивало сквозь облако пара.

— Не поужинаете ли с нами? — осведомился художник, все еще не решаясь назвать ее по имени.

— Благодарю, ваша милость, не могу: у меня на вертеле баранья вырезка — за ней надо присматривать. А вы садитесь и отведайте супа. Надеюсь, он придется вам по вкусу. Сейчас я принесу сухари.

Рембрандту пришлось по вкусу все, начиная от превосходного супа до очищенных грецких орехов и яблок, нарезанных ломтиками и выложенных красивым узором на старинном блюде из тонкого синего стекла. За спиной у него потрескивал камин, и тепло, проникая сквозь тяжелый халат, расслабляло напряженные мускулы спины и плеч. Время от времени в гостиной появлялась Хендрикье и меняла блюда; ее красивые смуглые руки казались особенно гибкими и подвижными на фоне чистой скатерти, волосы растрепались от спешки, и аромат, исходивший от нее, был таким приглушенным, что казался не ароматом, а запахом свежести, вроде того, что исходит от выстиранного белья, когда его вносят в дом с солнечной улицы.

Она принесла прямо с огня две коврижки. «Та, что побольше, — для Титуса», — сказала она, взъерошив смуглыми пальцами огненные кудри малыша; в Рансдорпе такого обязательно прозвали бы тощим цыпленком, и если его тонкие косточки малость обрастут мясом, это будет только хорошо — тогда она сможет сильнее любить и крепче обнимать мальчика, не боясь переломать ему ребра. Титус засмеялся, как смеется ребенок, когда хочет, чтобы его приласкали, но Хендрикье сделала это не раньше, чем молоко было выпито, а коврижка съедена.

Затем она подхватила его на руки, унесла наверх, и смех их долго доносился до Рембрандта, сидевшего за орехами и вином. Бокал его опустел, и он потянулся к графину, но его волосатая рука замерла на хрустальной пробке. Нет, не надо. Он уже выпил водки наверху, два бокала вина за едой, и после третьего ему, безусловно, будет трудно владеть собой. Но почему в собственном доме, да еще после такого дня, такого года, такой жизни он обязан вечно держать себя в руках? Мысль его сделала внезапный скачок: он вспомнил, как госпожа Тюльп советовала ему перебраться после отъезда Гертье на мансарду и спать там с учениками. «Как это было глупо!» — подумал художник. Каким смешным выглядел бы он сейчас в глазах Хендрикье Стоффельс, если бы стал перетаскивать туда свои вещи! Рембрандт рассмеялся и налил себе третий бокал вина. Вино лишь разлило по всему его телу приятное тепло, он вздохнул, закрыл глаза и впал в дремоту, которую мгновенно стряхнул с себя, услышав на лестнице легкие торопливые шаги девушки.

Когда она вошла, растрепанная после возни с Титусом, Рембрандт увидел, что девушка совершенно изменилась: большие темные глаза потеплели, рот приоткрылся в улыбке, прядь густых вьющихся волос упала на лоб.

— Минутку, ваша милость, я только приведу себя в порядок, — сказала Хендрикье, перехватив и удерживая его взгляд.

— Не надо, — ответил он, и эти слова прозвучали так, словно их произнес не он, а кто-то другой, похрабрее. — Вы мне нравитесь и такою.

— Титус вытащил гребень у меня из волос. Он…

Девушка смолкла и поднесла руку к груди, застегивая пуговицу на алом корсаже. Рембрандт слышал, как кровь звенит у него в ушах.

— А что с царапиной? — спросил он странным голосом, вставая, беря девушку за подбородок и поворачивая ее щекой к свече.

Хендрикье не ответила. Она опустила голову так, что губы ее скользнули по руке Рембрандта и теплое дыхание наполнило его ладонь.

— Хендрикье, — прошептал он, притягивая девушку к себе и прижимаясь губами к ее лбу, — я не хочу принуждать тебя.

— Разве вашей милости кажется, что меня принуждают?

Почти торжественно она прервала объятие и отстранилась, но лишь для того, чтобы расстегнуть корсаж и блузу.

— Здесь? — спросила она, задыхаясь от его неистовых поцелуев, и слово это вырвалось у нее как крик. А когда художник ничего не ответил, она опустилась на ковер у камина, потянула его за собой, и поднялись они не раньше, чем догорели свечи и от огня, пылавшего в очаге, осталось лишь несколько угольков.

* * *

Счастье Рембрандта было таким ошеломляющим, что он едва мог поверить в него. Но если страсть обновила его тело, любовь излечила дух, а порядок и новая цель в жизни подняли дом из руин, которые чуть было не стали миром художника, то можно ли было требовать, чтобы он вел себя осмотрительно? Он так же не мог стереть со своего лица мечтательную улыбку, как не мог запретить Хендрикье петь во время работы или заставить ее отрешиться от нового и трогательного достоинства, с которым она теперь держала себя. Скрыть то, чем они стали друг для друга, было совершенно немыслимо, и еще до праздника святого Николая все посетители дома уже знали, что произошло, и считали это вполне естественным, словно сами присутствовали на свадебном ужине, поднимали бокалы за здоровье жениха и любовались невестой в фате и венке.

Титус тоже все знал: на третью ночь после отъезда Гертье, когда ему приснился страшный сон, он встал с постели и отправился искать Хендрикье прямо в отцовскую спальню.

Знали и ученики — недаром они перестали приказывать: «Хендрикье, подайте мне то-то и то-то». Подручные булочника, мясника и зеленщика приучились снимать шляпу, ведя с ней деловые переговоры на кухне, а служанки из соседних домов, собираясь войти через черный ход, предусмотрительно стучали. Что же касается друзей художника, как старых, вроде Тюльпа, Бонуса и Пинеро, так и новых, вроде раввина Манассии бен Израиля и Яна Сикса, то они никогда не упускали случая распахнуть перед Хендрикье дверь или подать ей стул.

Рисовать и писать Хендрикье было для Рембрандта наслаждением. Он рисовал Хендрикье, когда она сидела на восточных подушках и ее нагое тело казалось почти красным в отблеске камина; он рисовал ее, когда она вытягивала ногу и задумчиво смотрела на свои пальцы; он рисовал ее, когда она опиралась на локоть, приподняв голову, чтобы посмотреть, что он делает, и грудь ее блестела в луче свечи, падавшем на постель сквозь полураздвинутый полог. Правда, у него хватало осторожности прятать эти рисунки: к молчаливому, но явному неудовольствию Хендрикье он закладывал их между страницами большой Библии.

О случившемся никто не говорил. Рембрандт ни разу не видел даже, чтобы ученики перешептывались, но тем не менее предполагал, что всех их интересует, собирается ли он жениться на Хендрикье или женится только в том случае, если их ночи принесут плоды. Да, он, конечно, собирался жениться на ней, притом независимо от того, будут ли у них дети. Остановка была за тем, что, как он смутно припоминал, в завещании Саскии был один пункт, который следовало бы предварительно выяснить; а поскольку они с Хендрикье были счастливы в настоящую минуту, художник не видел оснований сомневаться в том, что и в будущем все уладится само собой. Поэтому он не заглядывал вперед дальше праздника святого Николая. И в тот вечер, когда Фердинанд Бол нанес первый удар по его радостно бившемуся сердцу, он уже подумывал сделать Хендрикье подарки, на которые никогда бы не отважился человек, не утративший самую элементарную осторожность — платье из малинового бархата, золотую цепь на смуглую шею, перстни с драгоценными камнями на гладкие, смуглые и гибкие руки.

С самого утра шел снег, хлопья были большие, белые, похожие на звезды, и Рембрандт, давая урок на верхнем этаже, наблюдал за ними через окно в надежде, что снегопад не прекратится до вечера и они с Хендрикье, ошеломленные и согреваемые любовью, пойдут гулять по этому чистому белому сверкающему ковру. Когда занятия кончились и все мальчики, кроме Фердинанда, отправились гулять, делать наброски или играть в снежки, он остановился у темного окна, вынул из кармана гребень и провел им по волосам: прежде чем спуститься к ней, сесть за вкусный ужин и насладиться счастьем, он должен привести себя в наивозможно более пристойный вид. В эту минуту старший ученик кашлянул у него за спиной, и художник вздрогнул — вероятно, устыдившись того, что слишком занялся собственной персоной.

104
{"b":"200510","o":1}