— Давно пора. Мы заждались не в меру, — ответил я.
Было душно, хотелось пить, но мы втиснулись в толпу и, подобно остальным, вытягивали шеи, всматриваясь в сероватую даль. Мы возбужденно смеялись, острили, а Поль промычал «ах, простите» субъекту, ткнувшему его в бок.
— Они раздают папиросы, — сказал мой сосед.
— И шоколад, много шоколаду, — возбужденно бормотала веснушчатая девочка.
Большие флаги трепались по ветру, впереди нас была триумфальная арка из зеленых ветвей. Какие-то молодые люди, сгибаясь под непривычной тяжестью оружия, торжественно и деловито вели трех пленных немцев.
— Их следовало бы вздернуть, а не водить по улицам, — заметил мой сосед.
— Каждому свой черед, — сказал Поль. — Меня бы они расстреляли наверное…
— Всех не перестреляешь, — ответил я, глотая облачко пыли, принесенной внезапным порывом ветра.
— Фрицы, сколько их было фрицев, а сегодня американцы! — восторженно вскричал высокий худой человек и хлопнул себя по ляжкам.
— Боже мой, как ты глуп, — сказала женщина.
На шоссе, с той стороны, куда были устремлены все взоры, появилась белая точка. Она разрасталась, и мы увидели короткие штанишки и белую рубашку толстяка, который бежал, хватая как рыба недостающий воздух. Пот струйками стекал по багровым щекам. Толстяк задыхался от сердцебиения и восторга.
— Они идут, идут, и я первый пожимал им руки…
Легкий дымок поднимался у горизонта. Нарастал тяжелый и непонятный гул. Танки следовали один за другим, неумолимые как судьба. На высоте неестественно вознесенной
стальной башенки торчал застывший в неподвижности человек. Танков было много, они подавляли нас непрерывным натиском.
— Что, если они повернут на нас, — сказал худой человек.
— Боже мой, как ты глуп, — повторила женщина.
— Бай, бай, — кричали детишки, протягивая худые руки.
— Вчера одного задавили такого…
— Смотрите, с нее срывают платок, — дернул меня за рукав Дюбуа, и я увидел черные засверкавшие злобой глаза и плотно сжатые губы.
Женщина опиралась на велосипед, сорванный с нее платок висел на спине, голова ее была наголо острижена, на затылке торчали уцелевшие клочки волос. Она была похожа
на взбешенного шута в юбке. Медленно она отводила в сторону свой велосипед, и толпа расступалась под ее злобным взглядом.
— У, у, у… — гудело в рядах.
Женщина удалялась по боковой дорожке, яростно нажимая на педаль. Черная собака, подпрыгивая, едва поспевала за нею.
— Выпить бы, что ли, — сказал худой человек, и нам захотелось пить.
Мы пили белое мутноватое вино с легкой пеной, вино освобождения. В бистро было много народу. Над деревянными столиками кружились мухи, спасаясь сюда от ветра.
— Ничего бы не узнали, если б не эта история на «Чортовом спуске»…
— А надо бы знать, я всегда прохожу это место, — сказал кривоногий почтальон. — Впрочем, Жинет хорошая девушка и всегда вела себя примерно…
— Что это за история на Чортовом спуске? — спросил Ноль.
— Это наши деревенские дела…
— Мосье тоже наш, он скрывался у Жана-садовника. Я ведь плевал на бошей и все время носил ему письма, не правда ли, мосье?
Грохот на улице затихал. Входили новые посетители, у стойки становилось тесно. Деревенский сторож, с сегодняшнего утра объявивший себя резистантом, поправлял не в меру тяжелый револьвер на отвисшем поясе.
— На Чортовом спуске надо уметь ездить, вы понимаете, мосье, — спуск, стена и крутой поворот… А фриц садился, видно, первый раз на велосипед.
— Они захватили мой велосипед, сволочи…
— Ищи ветра в поле, — вставил хозяин заведения.
— Ему было восемнадцать лет…
— Их всех надо вздернуть, и старых и молодых, — сказал худой человек.
— Ты просто глуп! — крикнула женщина.
— Он ударился лбом и грудью, а велосипед отлетел как ракета, я сам это видел… Кровь лилась из него, как из недорезанного теленка…
— Эти белоголовые дураки не позволили дать ему даже воды… боялись отравы. Ведь мы не звери, чорт возьми, мы не звери…
— Все равно его дело было кончено, — отозвались за столиком.
— Никак нельзя было догадаться, что Жинет из фрицевых невест, никогда мы не видели ее с бошами.
— Он лазил к ней через окно, — сказал худой человек.
— А ты откуда знаешь? — спросила женщина.
— Она тотчас же прибежала, словно почуяла. Она выла, дергала его за плечи… вся вымазалась в его крови… не очень хорошо было на это смотреть. Боши не трогали ее, а мамаша не сразу ее оттащила…
— И все-таки их всех надо оголить, — сказал сторож, поправив пояс. — Вот мы еще не добрались до Моники…
Он не успел закончить, когда мы повернулись к двери. На пороге стояла сухая старуха, вся в черном. Никто не сказал ни слова. Поль не допил своего вина.
— Ты? ты? — наступала старуха на «резистанта».
Мне было душно, у меня вдруг разболелась голова. Мы вышли на опустевшую улицу.
За нашей спиной истерически кричала женщина.
— Нас с тобой боши расстреляли бы без всякой жалости, — сказал Поль, чтобы меня утешить.
Juan-les-Pins, 1947. «Новоселье», Нью-Йорк, 1947, № 36-37
Верблюды (рассказ)
«Колючая проволока» была в тридцати шагах. Собственно говоря, никакой проволоки не было, узкая, пробивающаяся сквозь мелкую поросль, тропинка уходила в лес.
О «проволоке» Жираль думал ранним утром в скрипучем вагоне медленно ползущего поезда, разглядывая сквозь пыльные окна нехитрый, плоский пейзаж.
По тропинке шагал немецкий часовой, то бодро и решительно, то в скучном раздумьи, будто не осмеливаясь остановиться, отдохнуть, прислонившись к ближайшему дереву. С первого взгляда, на этом маленьком, забытом полустанке охранять ему было нечего.
Казалось, так легко было перешагнуть, преодолеть «проволоку», уйти в манящий свободой лес.
Длинная с ободранными краями скамья, на которой, дожидаясь чего-то, сидел Жираль, была искромсана рисунками, знаками, надписями. Пронзенное стрелой сердце, серп и молот, «Смерть Петэну». «Славных люблю девочек» — похабные стишки на цементной стене в смоляных, грязных разводах. Одинокий рельсовый путь загибался вдруг двумя торчащими вверх рогатинами, с красной между ними перекладиной. Здесь бурно поднималась трава вперемежку с белыми, голубыми — мирными полевыми цветами. Здесь была мертвая точка, конец, конец приключениям.
Не так воображал себе Жираль последний шаг, «проволоку». Ему представлялся высокий вокзал, озабоченно снующие люди, толкотня, выкрики, шум. Тощий, вдвое сложенный портфель, что лежал сейчас на скамье рядом с ним (не прятать же его под пиджак,
в самом деле), терялся бы среди чемоданов, баулов, сумочек.
Теперь же, — казалось Жиралю, — немец двигался на него десятью отчетливыми шагами, смотря прямо, в упор — на портфель.
Немец подходил так близко, что «Gott mit uns» сверкало под солнцем на до блеска начищенной бляхе.
«Бог с ними, в Париже, не знают, что делают, куда посылают»…
Золотистая муха уселась на смоляную полоску, большой шмель, появляясь внезапно, гудел что-то очень важное, совсем как бухгалтер Дюпон, когда замечал ошибку в фактурах Жираля. Дни бежали тогда мирно и гладко, цепляясь один за другой, от больших
тюков с книгами, заполнявших комнату, где работал Жираль, шел крепкий запах бумаги, запах крепких, устойчивых будней, жизнь тогда была простой, драгоценной.
Теперь же немец в упор смотрел на портфель.
Было пустынно вокруг, одиноко скучал за решеткой дежурный по станции. Солнце палило так ярко, что теней почти не было, некуда скрыться. Были лишь немец, Жираль и портфель на скамье.
Задача Жираля оборачивалась совсем не радостным приключением. Он прекрасно знал, что его ожидает, если попадут кой-кому на глаза бумаги в портфеле.
Было больше полудня, а «человек в серой шляпе, с гвоздикой в петлице, с газетой в руках» все не шел. «Как нелепо», подумал Жираль, «ведь гвоздика в петлице будет совсем не к месту на этой, всеми забытой, станции…».