Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Общим образом сказать, что жены более имеют склонности к самовластию, нежели мущины; о сей же со справедливостию можно уверить, что она наипаче в сем случае есть из жен жена. Ничто ей не может быть досаднее, как то, когда, докладывая ей по каким делам, в сопротивление воли ее законы поставляют, и тотчас ответ от нее вылетает: разве я не могу, не взирая на законы, сего учредить?»

Вот уж тут, как ни отказывайся от поисков подлинника, не отмахнешься от аналогии.

Простакова:

«Разве я не властна и в своих людях?»

И Скотинин:

«Да разве дворянин не волен поколотить слугу, когда захочет?»

При желании можно отвести Павла как слишком заинтересованного свидетеля. Да и Щербатов — ненавистник Екатерины и, стало быть, пристрастен. Что ж, обратимся к уже цитированному польскому историку Валишевскому, который натуру императрицы оценивал очень высоко:

«Как ни была сильна воля Екатерины, как ни был тверд ее ум и высоко то представление, которое она составила себе и сохранила до конца жизни о своих способностях и дарованиях, она находила, что они все-таки недостаточны, и сами по себе, и для служения ее государству: она считала необходимым укрепить их силою мужского ума, мужской воли, хотя бы этот ум и воля стояли в отдельных случаях ниже ее собственных… В этом и лежит разница в исторической роли завоевателя Тавриды и его соперников и теми примерами женскогофаворитизма, которые мы видели на Западе. Людовик Пятнадцатый только терпел влияние своих любовниц и допускал по слабоволию их вмешательство в правительственные дела, Екатерина этого вмешательства требовала и просила».

Неуверенность человека, которого природа таким и создала, ни о чем ином не говорит: каков есть, таков есть. Но ежели нетвердо вдруг начинает чувствовать себя тот, кто слывет средоточием самоуверенности, — значит, необычна и непривычна ситуация. Да и могло ли быть иначе? До времен эмансипации далековато, а предварявшие Екатерину на троне «пьяные и развратные женщины» могли ее убеждать разве лишь в том, что не бабье это дело — быть в России царем.

Денис Иванович изобразил в «Недоросле» коллизию не новую и не старую, всегдашнюю: еще Сократ был угнетаем Ксантиппою, и это ровно ничего не говорило о состоянии эллинской демократии. Но предшествовавшая и современная Фонвизину история России постаралась придать комедийному положению особый смысл. Не комик стремился втиснуть екатерининское государство в границы простаковского поместья: сама империя норовила вместиться в Простаковку, отыскать черты ее сходства с собою. Сигнал бедственной похожести подавался не столько снизу, сколько сверху. Не изнутри, а извне.

Так бывает. Николай Первый углядел в «Борисе Годунове» намек на восстание декабристов, хотя трагедия была закончена прежде событий на Сенатской площади: история сама потрудилась по части привнесения в текст негаданных аллюзий. И Змейкина тоже имела право узнать себя в Простаковой — независимо от того, узнала или не узнала. Важно, что имела. И право это было заслужено ею самой.

Первое же нарушение законности, совершенное Екатериною при восшествии на престол, было связано с тем, что она — женщина. И нарушением этим стало как раз само восшествие.

«Имея он единого Богом дарованного нам сына, при самом вступлении на престол не восхотел объявить его наследником престола» — вот в чем винила она свергнутого супруга в манифесте от 6 июля, однако, оправдавшись таким образом, тут же усугубила беззаконие. Петр Третий, правитель нелепый, но законный, намеревался всего только объявить Павла не своим сыном (к чему, между прочим, имел основания); она же, сама признавшая сына истинным наследником, ко власти его так и не допустила. До самой своей смерти.

Воцарение Екатерины, свергнувшей мужа и отпихнувшей сына, было, даже если отнестись к ее победе как к историческому благу, возможно лишь в обстановке отсутствия законности и потому стало стимулом и далее это беззаконие утверждать. Ничего не поделаешь, из порочного круга нету исхода: первое нарушение законности не может не породить второго, второе — третьего, сотое — тысячного… Царствование, основанное на узурпации, а не на праве, вынужденно превращало добрые посулы и даже искренние намерения в их противоположность, и, хотя Екатерина умела оценить в человеке дарование и этим своим умением гордилась, все-таки частенько место такого человека заступали люди лично преданные, те, кому монарх обязан. Или — что является еще большей гарантией преданности — те, которые обязаны монарху.

В таких случаях нравственность и способности, пожалуй, даже и мешают: человек безнравственный и бездарный знает, что находится не на своем месте, что он заменим, и, стало быть, особенно дорожит и местом и расположением начальства.

Екатерина на троне и Простакова в поместье, обе в конце концов дорогонько стоили государству — тем хотя бы, что царица все меньше считалась с истинными достоинствами людей и развращала сословие, призванное служить государству; помещица топтала мужа и калечила сына, а служить-то им, не ей.

Конечно, в рублях эти их пороки обходятся очень разно, но учтем, во-первых, множественность Простаковых и, во-вторых, то обстоятельство, что они, Екатерина Великая и Простакова Ничтожная, Матерь Отечества и мать Митрофана, попросту неразделимы. Урожденная Скотинина и урожденная принцесса Ангальт-Цербстская — родственницы, они — одно, и гений Фонвизина, может быть, ни в чем так не выразился, как в том, что обнаружил единую систему кровеносных сосудов, связавших их в одно, выражаясь его же словами, политическое тело.

…В радищевском «Житии Федора Васильевича Ушакова», которое будет написано в том же десятилетии, что и «Недоросль» (только комедия — в начале, жизнеописание — в конце), рассказано о стычке юных студентов с неким Бокумом, «путеводителем», сопровождавшим русских мальчиков в Лейпцигский университет. Этот Бокум мало того что обкрадывал тех, кого отдали в его попечение, мало того что заставлял их мерзнуть и недоедать, но на приволье, вдали от русского начальства, почувствовал себя маленьким самодержцем. Молодого князя Трубецкого он за маловажный проступок посадил под стражу, а студента Насакина ударил по щеке. Тогда уж общество порешило, что терпеть далее нельзя и что Насакин должен требовать от грубияна «в обиде своей удовлетворения».

Разразился бунт: обиженный отвесил обидчику две оплеухи, Бокум приказал всех запереть, что, разумеется, только накалило страсти… в конце концов вмешался русский посол и обе стороны утихомирил. Бокум отныне студентов не трогал, всю свою рьяность отдав воровству.

И эта полупобеда сыграла в жизни Радищева роль огромную:

«Человек много может сносить неприятностей, удручений и оскорблений. Доказательством тому служат все единоначальства. Глад, жажда, скорбь, темница, узы и сама смерть мало его трогают. Не доводи его токмо до крайности. Но сего-то притеснители частные и общие, по счастию человечества, не разумеют…»

«По счастию» — это логика революционера, знаменитое: «Чем хуже, тем лучше». Притеснители, простирая дальнейшие тяготы, торопят собственный свой конец.

Фонвизин — иной: ни притеснения Екатерины, ни злодейства Простаковой не кажутся ему счастием, для него чем хуже, тем хуже, пришествие «анархии» его страшит. И все же рассуждения Радищева относятся к «Недорослю» впрямую: Простакова — «частная притеснительница», в отличие от Екатерины, «притеснительницы общей». Частное входит в общее, общее из частного складывается.

А дальше Радищев уж вовсе, будто нарочно имея в виду «Недоросля», объясняет и то, откуда берутся Простаковы, и то, отчего неизбежно недовольство комедией со стороны вышней власти. Вплоть до самой Змейкиной.

Первое: откуда берутся.

«Сие в самодержавных правлениях почти повсеместно, — отважно пишет Радищев, разумея ненависть любого начальства к любому противодействию. — Пример самовластия государя… побуждает каждого начальника мыслить, что, пользуяся уделом власти беспредельной, он такой же властитель частно, как и тот в общем».

62
{"b":"200451","o":1}