Все же, вероятно, вина — не вполне историческое понятие; дело не в ней, тем более личной, но в неравномерности, прерывистости судьбы тогдашней России, где эпохи пустот рождали неизбежность взрывов, а взрывы, рывки, насилия столь же неизбежно выдыхались в пустоты…
Вернемся к «Бригадиру».
Ключевский произносит слово «трагизм», к Иванушке отношения не имеющее; он всего лишь дурень, достойный только комедии, — но, может быть, оттого особенно заставляет думать о наиреальнейшем и наисерьезнейшем прототипе (заставляет, а не заставлял; нас, а не современников Фонвизина — тут, увы, счастливая, но запоздалая судьба ретроспективности). Независимо от степени авторского осознания выбран персонаж комически-крайний, не только «историческая ненужность», но ненужность человеческая, выродок, ублюдок; а такие, случается, отчетливее выражают черты типа. Как всякий предел.
Так, по крайней мере, стало с Митрофаном.
Оба молодых оболтуса из комедий Фонвизина — химически чистое проявление двух исторических типов. Митрофан — окаменелость, застылость, безнадежно неподвижная почва, бесплодная для новых, чужих, «ихних» семян. Иванушка — невесомость, неосязаемость, отсутствие почвы.
Они — два полюса, две крайности. И выражают эти крайности также в степени крайней.
Но и границы одного исторического типа, по-своему цельного, могут быть столь обширны, что узнаваемость крайне затруднительна и человек, находящийся возле одной из его границ, до комизма, до нелепости, до неправдоподобия не похож на человека, который находится возле противоположной, — особенно при российском размахе, где сами географические расстояния соединяют противоположности и контрасты: «от Белых вод до Черных», «от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая». Они антиподы внутри типа. Но карикатурный низ и великолепный верх все же сходятся, связуются неприметной ниточкой, и если я скажу, что есть нечто общее (и, что интереснее всего, существенно общее) между засмеянным Иванушкой и одним из замечательнейших и причудливейших людей той эпохи, с которым Фонвизина отныне и на долгие годы тесно свела судьба, Никитою Ивановичем Паниным, — я это сделаю со всей серьезностью, хотя и со смиренным сознанием той самой неправдоподобности сближения.
Но о том речь уже в следующей главе.
Твое созданье я, Создатель (I)
…Ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, веселый, румяный, в расписной шатер Потемкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как и тогда, волнует его. И он вспоминает все те слова, которые сказаны были тогда, при первом свидании с Потемкиным. И ему представляется с желтизною в жирном лице, невысокая, толстая женщина — матушка-императрица, ее улыбки, слова, когда она в первый раз, обласкав, приняла его, и вспоминается ее же лицо на катафалке и то столкновение с Зубовым, которое было тогда при ее гробе за право подходить к ее руке.
Толстой. Война и мир
ВЕЛЬМОЖА
1769 год. Начало июля. Петергоф. И в дворцовом саду — разговор двух людей, прежде незнакомых. Это и есть первая минута их знаменательного знакомства.
Один из них немолод, но красив, наряд его продуманно изыскан; даже полноту свою, необременительную полноту стареющего жуира, несет он с легкостью и изяществом.
— Слуга покорный, — говорит он, подходя ко второму и чуть склоняя голову в парике с крупными буклями. — Поздравляю вас с успехом комедии вашей. Я вас уверяю, что ныне во всем Петергофе ни о чем другом не говорят, как о комедии и о чтении вашем.
В самой безупречности манер и отменной простоте обращения виден человек, привыкший быть во власти и в силе, и это сочетание неотразимо, ибо природная мягкость характера придает обаяние самоуверенности, а та сообщает мягкости значительную весомость. Властность его подчиняет, учтивость же делает подчинение добровольным.
— Долго ли вы здесь останетесь? — спрашивает он.
Его новый знакомец молод, также полон, но полнота его нездорова, лицо одутловато и бледно, отчего он кажется старше своих двадцати пяти лет. С готовностью отвечает он величавому вопрошателю:
— Через несколько часов еду в город.
— А мы завтра. Я еще хочу, сударь, попросить вас: его высочество желает весьма слышать чтение ваше, и для того по приезде нашем в город не умедлите ко мне явиться с вашею комедиею, а я представлю вас великому князю, и вы можете прочитать ее нам.
Молодой собеседник кланяется:
— Я не премину исполнить повеление ваше и почту за верх счастия моего иметь моими слушателями его императорское высочество и ваше сиятельство.
О главном сговорено, и далее идут непременные любезности.
— Государыня похваляет сочинение ваше, и все вообще очень довольны.
— Но я тогда только совершенно буду доволен, когда ваше сиятельство удостоите меня своим покровительством.
— Мне будет очень приятно, если могу быть вам в чем-то полезен…
Впрочем, любезности скрывают, а точнее, приоткрывают вполне деловую подоплеку: произнесено слово «покровительство».
За стенографическую точность галантно-деловитой беседы ручаться не стоит. Не только потому, что Фонвизину не была ведома стенография, но и потому, что о встрече подающего надежды чиновника и литератора с прославленным вельможею, воспитателем великого князя Павла, вспомнил чиновник отставной и литератор умирающий. А может быть, и стоит поручиться: такиеразговоры, такиевехи врубаются в память пожизненно.
Тем более достоверны интонации собеседников — повелительного, но ласкового Панина (можно и так сказать: ласкового, но повелительного): «хочу попросить вас», однако: «не умедлите ко мне явиться», — и зависимого, но достойного (достойного, но зависимого) Фонвизина: «Я не премину исполнить…»
Достоинство и зависимость уживаются, вторая даже подчеркивает присутствие первого: человек выпрашивает у сановной руки поддержки, не теряя ни самоуважения, ни уважения чьего бы то ни было…
За беседою — дни, насыщенные чрезвычайными для Фонвизина событиями. По возвращении из московского отпуска он начинает читать «Бригадира» — сперва у друзей, затем в домах менее знакомых и более знатных, всюду имея успех и как автор, и как чтец. Очередь доходит до Григория Орлова, а уж он сообщает о преострой новинке и самой государыне.
Двадцать девятого июня Денис Иванович предстал перед «российской благотворительницей». Предстал не без трепета и сперва читал, почти запинаясь, но, ободренный императрицею, разошелся и закончил чтение с одушевлением и искусством, а после даже решился показать остроумие устное:
«Во время же чтения похвалы ее давали мне новую смелость, так что после чтения был я завлечен к некоторым шуткам и потом, облобызав ее десницу, вышел, имея от нее всемилостивейшее приветствие за мое чтение».
Вот после этого и остановил его в Петергофе Никита Иванович.
Разумеется, успех «Бригадира» у Екатерины означал, что мода на него утверждена свыше. К милостивому смеху государыни присоединился всеобщий хохот — искренний, но искренность спешили проявить.
Фонвизин читает у пятнадцатилетнего Павла: снова успех. Затем дома у Никиты Панина. Затем его зовет отобедать второй Панин, Петр, причем Никита Иванович тут же спешит объявить брату:
«И я у тебя обедаю. Я не хочу пропустить случая слушать его чтение. Редкий талант! У него, братец, в комедии есть одна Акулина Тимофеевна: когда он роль ее читает, тогда я самое ее и вижу и слышу».
От Петра Панина Фонвизина приглашает к себе назавтра граф Захар Чернышев… и пошло, пошло, пошло. Вспоминая эти дни, Денис Иванович перечисляет знатнейшие семейства, пожелавшие принять у себя новомодного автора, мелькают имена Строгановых, Шуваловых, Румянцевых, Воронцовых; лестно, но утомительно, и, словно облегченный вздох, звучит: «Я, объездя звавших меня, с неделю отдыхал…»
Шум, впрочем, был разноголосым. Несмотря на высочайшие похвалы, а может, к ним-то и ревнующие, раздаются голоса недоброжелателей, прежде всего — знакомый голос Лукина.