Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Положим, это всего лишь общедетское обаяние, неотрывное от ребенка, пока он нормальный ребенок. И конечно, уже в те полумладенческие годы в Павле проглядывают черты, в дитяти неприятные, а во взрослом — опасные: заносчивость и уязвленность; что говорить, неровен был характер, да и откуда было взяться иному? Нелюбимый отцом (отцом ли?), заброшенный, а после оттолкнутый от власти матерью, Павел не мог не стать угрюмым и подозрительным, что, впрочем, порою оборачивалось как раз крайней доверчивостью и пылкой благодарностью за ласку (Никите Ивановичу он запомнил его добро на всю жизнь).

Со стороны виднее, и, когда двадцатидвухлетний Павел явится в Берлин знакомиться со второй своей женой, тогдашней Софьей-Доротеей и будущей Марией Федоровной, люди, впервые его увидавшие, сразу приметят в нем неловкость и застенчивость, ненаходчивость, скрываемую за развязностью. «Московским Гамлетом» назовут его, имея в виду не только мучительную двойственность наследника, но и судьбу отца, и вероломство матери (позже, в путешествии, в Вене захотят показать ему Шекспирову трагедию, да спохватятся).

Умнейшему политику Фридриху Второму этого достанет, чтобы предречь судьбу гамлетического юноши:

«Великий князь произвел впечатление высокомерного, надменного и заносчивого; все это давало повод знакомым с Россией опасаться того, что ему трудно будет удержаться на троне, что, управляя суровым и угрюмым народом, распущенным к тому же слабым правлением нескольких императриц, он должен страшиться участи, подобной участи его несчастного отца».

Пророки находились не только за кордоном, но и в своем отечестве.

«У него умная голова, — сказал один из Павловых учителей, — только она так устроена, что держится как бы на волоске. Порвись этот волосок, вся машина испортится и тогда прощай рассудительность и здравый смысл».

Как в воду глядел: волосок порвался. Вернее, его порвали. Но и тому надо дивиться, сколько времени и сил приложено было, чтобы порвать. И между прочим, одним из решительных к тому усилий было удаление Никиты Ивановича, происшедшее в 1773 году, — именно после того началась у Павла мания преследования, приведшая в конце концов в гатчинское уединение, где его окружали уже люди не типа Панина, а типа Аракчеева. Не мыслители, а служаки. Не советники, а исполнители — так что и сам великий князь стал предпочитать совету повиновение.

При Панине он на многое еще смотрел совсем иначе. Даже чувствовал по-иному.

Незадолго до второй свадьбы он писал барону Сакену:

«Вы можете видеть из письма моего, что я не из мрамора и что сердце мое далеко не такое черствое, как многие полагают, моя жизнь докажет это… Одно лишь время и твердый образ действий в состоянии уничтожить клевету».

Жизнь не доказала, но письмо говорит о разумном движении души: о зависимости от мнения других, о желании переспорить это мнение не силою, а сердцем, уничтожить не клеветников, что, без сомнения, приказал бы императорПавел, а клевету. Прорастало зерно, посеянное потешными панинскими «Ведомостями».

Павел мечтал о государственной деятельности, рвался к ней, грубо останавливаемый матерью, жаждал перемен в правлении, и молодые мысли его не только разумны, но благородны.

В 1772 году, восемнадцати лет от роду, наследник сочиняет «Размышления, пришедшие мне в голову по поводу выражения, которым мне часто звенели в уши: „о принципах правительства“».

В этом «звенели» — самоутверждение юноши: сказывается строптивый нрав, но суть «Размышлений» выдает прилежность ученика, вслушивающегося в то, что звенят ему Никита Панин и прочие: может, и допущенный к столу Фонвизин подзванивал — даже наверняка так.

«Законы — основа всему, — размышляет или, вернее, повторяет Павел, — ибо, без нашей свободной воли, они показывают, чего должно избегать, а следовательно, и то, что мы еще должны делать».

Мысль достаточно общая, но, когда дело доходит до уточнения, слышно, откуда звон.

В «Рассуждении о непременных государственных законах», написанном Фонвизиным по плану Панина, читаем:

«Без сих правил, или, точнее объясниться, без непременных государственных законов, не прочно ни состояние государства, ни состояние государя».

И далее:

«Истинное блаженство государя и подданных тогда совершенно, когда все находится в том спокойствии духа, которое происходит от внутреннего удостоверения о своей безопасности. Вот прямая политическая вольностьнации».

Это Панин и Фонвизин. А вот юный Павел пишет другому Панину, Петру:

«Спокойствие внутреннее зависит от спокойствия каждого человека, составляющего общество; чтобы каждый был спокоен, то должно, чтобы его собственные, как и других, подобных ему, страсти были обузданы; чем их обуздать иным, как не законами? Они общая узда, и так должно о сем фундаменте спокойствия общего подумать».

Этими бы устами…

Так или иначе, были обещания, были ожидания, были даже основания для них; были усилия воспитателя, и, вероятно, благие дела Павла-государя, не столь уж и малочисленные, вызвались не только желанием поступать наперекор матери, но и теми основами, которые успел-таки заложить в его душу Панин со своими присными. Во всяком случае, отменить объявленный Екатериною тягчайший рекрутский набор (по десяти человек с тысячи), отменить и хлебную подать, также разорительнейшую, повелеть прекратить продажу дворовых и крепостных без земли, дать свободу Новикову, Радищеву, Костюшке (последнего, даром что поляк и бунтовщик, еще и обласкать и щедро наградить) — слишком явно это отзывается юношескими «Размышлениями», чтобы быть только случайным или сделанным назло покойнице…

Непоследовательно, ибо царь не старается взнуздывать страсти собственные? Конечно, непоследовательно. Маловато благодеяний? Разумеется, маловато — меньше, чем хотелось бы. Но мужику и чуточная потачка сгодится, а Новикову Божий свет краше каземата независимо от того, последовательно ли воплощает император добрые мысли, некогда ему внушенные.

В масштабах огромной страны и малая польза велика. В поздней фонвизинской повести «Каллисфен» герой ее, вознамерившийся исправить нрав Александра Македонского, гибнет, едва успев подвигнуть его на два добрых дела, а все ж учитель его Аристотель говорит с упрямством и гордостью, очень русскими:

«При государе, которого склонности не вовсе развращены, вот что честный человек в два дни сделать может!»

Развращены, да не вовсе. Два дни… И на том спасибо.

ПОСЛЕДНЯЯ ДРАКА

Никита Иванович любил Павла. Желал ему блага. Намеревался и сам возвыситься с его восшествием на престол — была, значит, и своекорыстность. Но надежда на воцарение воспитанника и на разумное его царствование, ограниченное твердым законом и соучастием советников, стократ увеличивалась ненавистью к Екатерине и к ее самодержавству.

Странное время, и странное положение обоих врагов, Екатерины и Панина.

Сановник безукоризненно соблюдает политес подданного по отношению к всемилостивейшей государыне (другое дело брат Петр, ворчун и критикан, но ему-то что, он в отставке), а она и в самом деле осыпает его милостями. Даже когда ей удастся наконец одержать победу и удалить Панина от Павла, когда она торжествующе скажет: «Мой дом точно вычищен», это будет сделано в форме, напоминающей скорее чествование, чем недовольство, возвышение, чем падение.

«…За оконченное воспитание государя цесаревича, — сообщит коллеге-дипломату панинский секретарь Фонвизин, — пожаловано графу Никите Ивановичу…»

И обстоятельно перечислит пожалования:

«1. Чин фельдмаршала, и быть ему шефом иностранного департамента.

2. Девять тысяч душ крестьян.

3. Сто тысяч рублей на заведение дома.

4. Ежегодного пенсиона по тридцати тысяч рублей.

5. Ежегодного жалованья по четырнадцати тысяч рублей.

6. Сервиз в пятьдесят тысяч рублей.

7. Дом позволено ему выбрать любой в целом городе и деньги за оный поведено выдать из казны.

8. Экипаж и ливрея придворные.

32
{"b":"200451","o":1}