Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не по отношению к самому философу-императору, качества которого прославлены громко и опять-таки — вольно или невольно, а скорее всего, именно вольно — полемически по отношению к французскому Людовику и российской Екатерине; оппозиционный смысл был явно открыт читателю, и не зря анонимный рецензент «Санкт-Петербургского журнала» с осторожной откровенностью напоминал, что господин Томас «умышленно написал сатиру на правление своего отечества».

Нет, скепсис коснулся веры в то, что просвещенный монарх — гарантия народного благоденствия. Сама ситуация «Слова» пессимистична: Марк Аврелий умер, и друг его, стоик Аполлоний, вещает над гробом о достоинствах почившего и обращается к его сыну и наследнику Коммоду с мольбою идти стезей отца. Но Коммод едва сдерживается, чтобы не прервать велеречивого старца, назидательные слова падают в пустоту, и наконец…

«Вдруг Коммод, который облечен был в воинскую одежду, копием своим потряс грозно. Все римляне побледнели. Аполлоний поражен был бедствиями, угрожающими Риму. Он не мог окончить слова своего. Сей почтенный старец сокрыл лицо свое покровом. Остановленное шествие погребения паки путь свой восприяло. Народ следовал в изумлении и глубоком молчании. Он познал, что Марк Аврелий весь сокрыт во гробе».

Ни Антуану Тома, ни его переводчику не надо было придумывать предостерегающе-печального финала: за них это сделала история. Люций Аврелий Коммод запомнился Риму и миру жесточайшим деспотизмом.

Панин и Фонвизин надеялись на Павла, они взывали к человеческим качествам государя: «Первое его титло есть титло честного человека…» («Будь на троне человек!» — пожелает и Державин новорожденному Павлову сыну Александру), однако на одну только добродетельность монарха не полагались. Счастливая случайность — только случайность, государству же и народу нужны законы непременные.

Мысль, не им одним принадлежащая, да и не новая. Если Петру Великому она еще не кажется первоочередной и вообще слишком важной, — он сам ощущает себя Законом и может на одном из главнейших указов сделать надпись: «До времени быть по сему», словно собственное время его вечно, — то Екатерина в «Наказе» уже говорит, что законы «ни в какое время не могут перемениться». Государство, таким образом, признается выше государя, законы — надежнее его добрых свойств, и, что важно, на сей раз это признает не сторонний поборник законодательства, а сама монархиня, своими качествами, по распространенной человеческой слабости, весьма довольная.

Паче того воспевают эту мысль и поэты:

Я спросил у него, состоит в чем царска державность?

Он отвечал: Царь властен есть во всем над Народом,

Но Законы над ним во всем же властны, конечно.

Когда юноша Пушкин в оде «Вольность» возгласит владыкам:

Стоите выше вы народа,

Но вечный выше вас закон,—

это будет отклик если не прямо «Тилемахиде» Тредиаковского, то, всяком случае, духу восемнадцатого столетия. Второй его половины в особенности.

Да, мысль не новая, общая — что для сочинения в пользу общегоблага упреком быть не может, — однако впервые в России создана столь стройная система правил для государя и государства. И не только стройная; еще и невиданно жесткая.

«Удовольствие, которым государи наслаждаются…» — мельтешит Правдин; кой черт, удовольствие! Тут не до наслаждений, и, надо полагать, император Павел не испытал большого удовольствия, когда из пакета, завещанного Петром Паниным, узнал, что он, самодержец, всем и каждому должен:

«При всякой милости, оказуемой вельможе, долженон весь свой народ иметь пред глазами. Он должензнать, что государственным награждается одна заслуга государству, что не повинно оно платить за угождения его собственным страстям и что всякий налог, взыскуемый не ради пользы государства, есть грабеж в существе своем и форме. Он должензнать, что нация, жертвуя частию естественной своей вольности, вручила свое благо его попечению, его правосудию, его достоинству; что он отвечает за поведение тех, кому вручает дел правление, и что, следственно, их преступления, им терпимые, становятся и его преступлениями».

И снова, снова, снова:

«Тщетно государь помыслил бы оправдаться тем, что он сам пред отечеством невинен и что тем весь долг свой пред ним исполняет. Нет, невинность его есть платеж долгу, коим он сам себе должен: но государству все должникомостается».

Когда-то, судя по порошинским «Запискам», десятилетний наследник заявил:

«Хорошо учиться-та; всегда что-нибудь новинькое узнаешь».

То был урок будущего митрополита Платона, который, толкуя Евангелие, делал вывод, для великого князя нравоучительный: подобно тому, как Христос любил Свою паству, «тем и Государям повелевается любить народ свой, врученный ему от Бога, что народ есть паства, Государь пастырь и проч.».

Может быть, желанным «новиньким» была эта истина, может, то, что ученику заодно объяснили, как по-древнееврейски будет «мир вам» — «шелом лахем»… кто знает? Но уж во всяком случае, тому, маленькому, Павлу еще не казалось странным, что государю кто-либо может повелевать…

Платон, учитель закона Божия, не выходит из пределов разговора о долге, который надобно исполнить; Фонвизин испытывает ту же мысль критической ситуацией: а что, ежели долг не будет исполнен?.. Он не останавливается перед изображением угрожающей катастрофы: Бог, нарушающий свои благие установления, может потерять паству. Дать ей повод — и право— восстать на него:

«Где… нет обязательства, там нет и права. Сам Бог в одном своем качестве существа всемогущего не имеет ни малейшего права на наше повиновение… Все право на наше благоговейное повиновение имеет Бог в качестве существа всеблагого».

Если Бог может оказаться недостоин повиновения, то что сказать о недостойном государе?

«Праву потребны достоинства, дарования, добродетели. Силе надобны тюрьмы, железы, топоры. Тиран, где б он ни был, есть тиран, и право народа спасать бытие свое пребывает вечно и везде непоколебимо».

И — о тирании, заменившей право силою:

«В таком гибельном положении нация, буде находит средства разорвать свои оковы тем же правом, какие на нее наложены, весьма умно делает, если разрывает, тут дело ясное».

Молодой Пушкин однажды пустил в театре по рядам портрет цареубийцы Лувеля с надписью: «Урок царям». И Денис Иванович и Никита Иванович хотели преподать совсем другой урок — а все-таки порою кажется, что блещет не молния разума, но лезвие кинжала.

ДУША И ТЕЛО

Неудивительно ли?

Сторонники монархии — а таковым был не только Панин, но и Фонвизин, никогда не усомнившийся в законности этой формы правления и французскую революцию встретивший с ужасом и отвращением, — угрожают монарху? И взывают к «праву народа»? К крепостным, что ли? К пугачевщине?

Что касается последнего вопроса — нет, ни в малой мере!

Между прочим, именно с бунтом Пугачева связана была последняя, даже, так сказать, постпоследняя попытка Паниных обрести решающее влияние.

Еще до того как хитроумнейшая Екатерина уладила дело с женитьбою сына и спровадила опасного наставника, подножие ее трона всколыхнула сила уже не аристократически-оппозиционная, но народная. Мощь Пугачева росла, армия занята была турецкой кампанией, мирные переговоры, сорванные отставленным любовником, тянулись нелепо и неопределенно, и, когда в январе 1774 года царица спешно отозвала из Турции Потемкина, ею руководило не только любострастие: она нуждалась в сильном помощнике, которым Васильчиков не оказался.

Екатерина была в смятении.

Вдобавок ко всему в апреле внезапно умер главнокомандующий войсками, воюющими против Пугачева, Бибиков; кем заменить его, было неясно (собирались — Суворовым, да своевольный Румянцев не отпустил его из армии). Дошло до того, что императрица «объявила свое намерение оставить здешнюю столицу и самой ехать для спасения Москвы и внутренности Империи, требуя и настоя с великим жаром, чтобы каждый из нас сказал ей о том свое мнение».

38
{"b":"200451","o":1}