Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Екатерина искала в Вольтере свое оправдание, он в ней — свой государственный идеал. Они нуждались друг в друге.

«„Мораль“ ее была общепринятой тогда моралью, не хуже и не лучше…» — лапидарно заметил академик Тарле. Должно было пройти время, и немалое, чтобы двуличие стало самоочевидным и сделалось добычей грациозной насмешки Алексея Константиновича Толстого:

«Madame, при вас на диво

Порядок расцветет,—

Писали ей учтиво

Вольтер и Дидерот, —

Лишь надобно народу,

Которому вы мать,

Скорее дать свободу,

Скорей свободу дать».

«Messieurs, — им возразила

Она, — vous me comblez», —

И тотчас прикрепила

Украинцев к земле.

Екатерина слышала лишь то, что хотела слышать. «Vous me comblez» («вы мне льстите»), — кокетничает она в пародийной истории Толстого, пропуская мимо ушей совет относительно крестьянской свободы. Так было и на самом деле: Ипполит Богданович знал, что творит и кому угождает, когда перевел строки Мармонтеля, обращенные к царице:

Щастливому в твоем владении народу

Осталося иметь едину лишь свободу;

Единой вольности ему недостает… —

и снабдил перевод очаровательным примечанием: «Сии стихи писаны чаятельно прежде заведения в Санктпетербурге Академии свободных художеств; г. Мармонтель не имел тогда известия ни о сем заведении, ни о вольности в России».

Вот чего недоставало русскому мужику — свободных художеств…

Лицемерие поразительным образом сочеталось с искренностью; Екатерина всерьез восприняла похвалы Державина в «Фелице», особенно гордилась строчками, говорящими о ее терпимости к своим зоилам, и княгиня Дашкова однажды застала ее плачущей над книжкой «Собеседника любителей российского слова», в которой анонимно напечатана была «Фелица»:

«Кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я, как дура, плачу?»

Именно такой, какова богоподобная царевна из державинской оды, видела она себя, такой не прочь была не только казаться, но быть, и даже Комиссию Уложения затевала, по-видимому, всерьез и не только для того, чтобы понравиться Вольтеру и снискать лавры благодетельницы народа. Конечно, она надеялась, что работы Комиссии прославят ее, но это говорит не о несерьезности намерений, а разве о том, что она, обманываемая, подобно многим монархам, своим окружением, плохо знала положение дел в стране. Не зря же она звала для участия в заседаниях Дидро, Д’Аламбера, все того же Вольтера — таких наблюдателей и, больше, советодателей можно приглашать, лишь будучи очень уверенной в себе и в благой пользе работ Комиссии.

Великие французы приехать отказались, а вместо себя прислали «меньшого брата», Мерсье де ла Ривьера, но и того спровадил Никита Панин: взгляды меньшого, оказавшегося сторонником «законного деспотизма», были для Никиты Ивановича, мечтавшего об ограничении монаршей власти, слишком уж нелиберальными.

Кстати сказать, лицемерие — еще не худшее, что есть на свете. Лживый и коварный, лицемер, по крайности, знает о том, что дурного надо стыдиться, то есть хотя бы умозрительно представляет разницу между добром и злом, а главное, принужден лицемерить. Принужден обстоятельствами. Говорят, случается и так, что он, выгравшись в благородную роль, почти сливается с нею и, будучи недобрым, нехотя делает добро.

«Присвойте себе добродетель, если у вас нет ее», — устами Гамлета говорил Шекспир, и, каков бы ни был характер Екатерины, ежели б она выдержала до конца позу, избранную вначале, можно ли было желать лучшего?

…Судьба Фонвизина сложилась так, что императрица вмешивалась в нее не только в той же мере, как в судьбы всех своих подданных: определяя политику государства, издавая указы, чохом карая и милуя, — нет, Денис Иванович был ею выделен из многих, находился на виду, даже вблизи. Оттого Екатерина Вторая станет одной из заметных «героинь» этой книги — не только как воплощение власти, но как человек, женщина, литератор. А человеком она была, как известно, интересным, сложным, необычайно одаренным — даже в отношении словесности.

Тут не только в том дело, чтоб не следовать давно отвергнутой, хотя и цепкой, традиции, согласно которой в любом царе следует искать прежде всего дурное (ибо — царь, самодержец, тиран!); стойкое исключение делается только для Петра Великого. Дело именно в сложности, непрямолинейности Екатерининой личности, весьма причудливо сочетавшей пороки и добродетели своего времени (причудливость была тоже в духе века).

О сложности, о двойственностинадо помнить, тем более что в судьбу самого Фонвизина она вторгалась грозно, коварно, губительно, являясь могущественной антагонисткой Дениса Ивановича в политике и в словесности; стало быть, и здесь ей суждено представать в неблаговидном постоянстве. А все ж недаром ее правление, кончившееся грозами и громами, обрушенными на неугодных сочинителей, сперва дало им, этим сочинителям, возможность поднять головы и выговориться: Державину, Новикову, Княжнину, да и Фонвизину. И нравственная наша неуступчивость не должна мешать исторической объективности.

Итак, «присвойте себе добродетель»…

Екатерина в свою красивую роль не выгралась. Поистине страшна стала она в конце своего правления, охваченная безудержным старческим сластолюбием, напуганная до смерти сперва Пугачевым, а после французской революцией, — в эту же, раннюю, пору многое она задумывала всерьез. Да если бы и не всерьез, если бы всего лишь лицемерила! — все-таки благородные умы ухитрялись преотличнейше использовать ее двойственность. Новиков в «Трутне», превознося императрицу за позволение свободно говорить и мыслить, ее же и обличал; в Комиссии Уложения депутат от козловского дворянства Григорий Коробьин напропалую цитировал «Наказ», делая из него выводы, Екатерину никак не устраивавшие.

«Не может земледельчество процветать тут, где никто не имеет ничего собственного… Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества…» — повторяет Коробьин царицыны слова, прихваливая:

«Премудрое умствование, изъявляющее материнское сердце!»

5 мая 1768 года на Комиссии стоит как будто довольно частный вопрос: что делать с беглыми крестьянами? Выступает он, Коробьин.

«При чтении законов о беглых господских людях и крестьянах, — с эпическою простодушностью начинает он, — пришло мне на мысль, почтеннейшие господа депутаты, рассмотреть, какая бы причина была, убеждающая их к толь поносному и для них опасному делу».

И далее:

«Часто я размышлял о том, что бы понуждало крестьянина оставить свою землю, с которой ступить почитает он за дело невозможное. Покинуть родственников, жену и детей, которых видя при себе, несказанно утешается, а разлучаясь с ними, источник слез проливает…»

Чистый Карамзин!

«…странствовать по неизвестным местам и предаться толиким несчастиям, иногда же и самой смерти. Когда токмо войду в такие мысли, то сам себя уверить не могу, чтобы одни только крестьяне были причиною своего бегства. Чего ради я должен бываю посмотреть на самих помещиков, как они поступают с ними».

Вот оно! Нет, недаром князь Щербатов заявлял об опасности самого рассмотрения таких вопросов, и Екатерина, конечно, куда охотнее согласилась бы с ним, ненавистником ее персоны, чем с лукаво-рьяным сторонником Коробьиным. А тот, объявив намерение посмотреть на виновных помещиков, смотрит на них как бы очами Екатерины, говорит о непосильном оброке и прямом грабеже ее языком, языком «Наказа», не переставая его цитировать: мужики «закапывают в землю деньги свои, боясь пустить оные в обращение; боятся богатыми казаться; боятся, чтобы богатство не навлекло на них гонения и утеснения».

Уклончивость «Наказа», а главное, то, что его сочинитель не спешил и даже не намеревался претворять собственные идеи в плоть, больно ударило по надеждам; крушение Комиссии, обратившее ее в «фарсу», многие головы заставило поникнуть, а все ж какие голоса получили вдруг возможность прозвучать в публичном собрании!

21
{"b":"200451","o":1}