Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Однако неисправимые «царисты» не хотят угомониться — из одной поездки по Волге в 1767 году Екатерина привезла более шестисот челобитных (не смогла не взять самолично). И ответила на доверие помянутым указом, обошедшимся без предварительных мер и объявлявшим, что «как челобитчики, так и сочинители сих челобитен наказаны будут кнутом и прямо сошлются в вечную работу в Нерчинск».

Превосходное предисловие к обсуждению прав крепостных и к разговорам об усмирении жестоких помещиков…

А обсуждение все-таки идет; разговоры вскипают; смельчаки Коробьин и Козельский обнажают новые и новые беды государства; депутат ярославского дворянства, известный нам будущий сочинитель инвективы «О повреждении нравов в России» князь Щербатов схватывается с теми, кто осмеливается посягать хоть на малую толику дворянских прав, но и сам обличает государственные беспорядки… — словом, Комиссия Уложения заседает не так благонравно, как хотелось бы, пока императрица под приличным предлогом в декабре 1768 года не прекращает заседаний. Предлог: начало турецкой войны, во время коей депутаты должны исполнять свои патриотические обязанности.

Разумеется, перерыв в заседаниях осужден был длиться вечно.

Молодой Пушкин, жгуче ненавидевший Екатерину, писал:

«Фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная, имела в Европе свое действие; „Наказ“ ее читали везде и на всех языках. Довольно было, чтобы поставить ее наряду с Титами и Траянами; но, перечитывая сей лицемерный „Наказ“, нельзя воздержаться от праведного негодования. Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и в короне, он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна».

Лицемерие Екатерины обсуждать нечего, она им отличалась с юности, в чем признавалась ничуть не стыдясь, с некоторым даже простодушием:

«Я была от природы веселого нрава и с удовольствием замечала, что с каждым днем росло расположение ко мне публики, которая смотрела на меня, как на замечательного и умного ребенка. Я показывала великую почтительность матушке, беспредельное послушание императрице, отличную внимательность великому князю и, одним словом, всеми средствами старалась снискать любовь публики».

Заметим при этом, что мать ее раздражала вульгарностью и бранчливостью, императрицу Елизавету она не любила (и было за что), великого князя и супруга презирала, — но таково время. Когда десятилетия спустя Молчалин станет перечислять свои добродетели угождения: «…швейцару, дворнику, для избежанья зла, собаке дворника, чтоб ласкова была», их отвратительность будет открыта не только умнику Чацкому, но и всему партеру, их уже начнут стыдиться. Екатерина же спокойно рассказывает, как муж упрекал ее в двоедушии:

«Я возражала ему, говоря, что исполняю только приличие, которого невозможно обойти без скандала, и делаю то, что все делают…»

«Что все делают…» Лицемерие — порок века; вернее, не осознается как порок. Угождать «начальнику, с кем буду я служить» — естественное дело во времена всеобщей, еще феодальной зависимости.

Не буквально для всех, разумеется: белые вороны видны по полету и тут.

Пушкин очень не благоволил к Радищеву, но восхищенно отмечал уникальность его фигуры для времени, когда даже смелость и свободомыслие черпают силы в покровительстве. Не отвага Радищева удивляла Пушкина более всего (отважны были многие, в том числе Денис Иванович), но то, что он был отважен в одиночку:

«Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться противу общего порядка, противу самодержавия, противу Екатерины!»

Неудивительно, что Радищев и видит не так, как все; в «Житии Ушакова» он гневно пишет о просителях, которые «употребляют ласки, лесть, ласкательство, дары, угождения и все, что вздумать можно, не только к самому тому, от кого исполнение просьбы их зависит, но ко всем его приближенным, как то к секретарю его, секретарю его секретаря, если у него оный есть, к писцам, сторожам, лакеям, любовницам, и если собака тут случится, и ту погладить не пропустят».

Прямо-таки первый набросок Молчалина; но такое далеко не общепризнано, и невозможно понять характер хотя бы той же Екатерины без погружения в атмосферу века.

«…Чтение и размышление сообщило мысли Екатерины диалектическую гибкость, поворотливость в любую сторону, дало обильный запас сентенций, общих мест, примеров, но не дало никаких убеждений, — говорит Ключевский. И повторяет, настаивая: — У нее были стремления, мечты, даже идеалы, не убеждения…»

Вряд ли он прав в категорическом своем отрицании, хотя и не одинок в нем. Нечто подобное утверждал князь Михаил Михайлович Щербатов, давший императрице отменную характеристику:

«Одарена довольной красотою, умна, обходительна, великодушна и сострадательна по системе, славолюбива, трудолюбива по славолюбию, бережлива, предприятельна, и некое чтение имеющая… Напротив же того, ее пороки суть: любострастна, и совсем вверяющаяся своим любимцам, исполнена пышности во всех вещах, самолюбива до бесконечности, и не могущая себя принудить к таким делам, которые ей могут скуку наводить, принимая все на себя, не имеет попечения о исполнении и, наконец, толь переменчива, что редко и один месяц одинакая у ней система в рассуждении правления бывает».

Однако сам же сердитый князь вносит в свои утверждения существеннейшую поправку:

«Впрочем, мораль ее состоит на основании новых философов, то есть не утвержденная на твердом камени Закона Божия, и потому, как на колеблющихся светских главностях есть основана, с ними обще колебанию подвержена».

Сказано блистательно!

В этом все дело; прав Ключевский, говоря о нравственном утилитаризме Екатерины, но утилитаризм-то был в философском обычае века, в коем энциклопедисты объявили разум и пользу мерилами всего на свете, даже — нравственности. Вот подробность, весьма характерная: Вольтер выступает против смертной казни — что может быть человечнее? Но аргументы его взывают не к морали, а к пользе: оказывается, просто невыгодно губить рабочую силу, которая может пригодиться обществу на рытье каналов или мощении улиц. Он же говорит о варварстве пытки — что может быть нравственнее? Но при том допускает пытку для особо опасных преступников; снова соображения разума, а не порывы души. То есть сама мораль выходит зыбкой, слишком зависимой от рассудка — естественное противоречие Просвещения.

«При утилитарном взгляде на принципы с ними возможны сделки», — разумеется, так. «Несправедливость допустима, если доставляет выгоду; непростительна только бесполезная несправедливость», — да, это весьма далеко от истинной человечности. Но отчего бы укоризненные эти слова, адресованные Ключевским Екатерине, не отнести и к Вольтеру?

Не случайно именно он, утилитарист и скептик, авторитетом своим узаконил двойственность русской императрицы, сочетавшей природную незлобивость, обросшую трогательными легендами, с хладнокровной жестокостью к народу, благие размышления «Наказа» — с откровенным самодержавством. «Если бы Бога не было, его стоило бы выдумать», — говаривал фернейский философ. Если бы не было его самого, Екатерине следовало бы отыскать его подобие.

Но он был.

«Она сразу поняла, благодаря своей рассудительности и непогрешимому здравому смыслу, которым ее наградила природа, что существует явное и, по-видимому, несогласуемое противоречие между ненавистью к деспотизму и положением деспота. — Так пишет К. Валишевский, польский историк-беллетрист, знаток интимной жизни императрицы, и на сей раз его замечания тонки и точны. — Это открытие, вероятно, было для нее стеснительно, ввиду уже присущих ей властных инстинктов. Оно ее поссорило впоследствии с философией или по крайней мере с некоторыми философами. Между тем нашелся человек, который доказал ей, что пугающее ее различие несущественно; этот человек — опять-таки философ — Вольтер. Без сомнения, введение каприза в управление человеческими судьбами является ошибкой и может стать преступлением; безусловно, мир должен быть управляем разумом; но кто-нибудь должен же олицетворять его на земле. С установлением этого положения формула вытекает сама собой: деспотический образ правления может быть самым лучшим управлением, допускаемым на земле; это даже самое лучшее управление при условии, что оно разумно: Что же для этого надо? Чтобы оно было просвещенное».

20
{"b":"200451","o":1}