Сердце отяжелело, как перед дверью кабинета опасного врача.
Волхин достал сигарету, а закуривать не стал, только помял пальцами. Какое нынче высокое небо…И тихо! Собаки разом унялись. Слышно, как за холмом, на том берегу, у Ильменя, крякает запоздалая утка.
– Молчи, дура, тебе спать пора, – по-доброму обругал, но и посоветовал ей Волхин. «О чем она? Кто ее разберет, мозги-то утиные, а все туда же».
Не то что Шарон, этот у нас умник», – пришло ему на ум такое сравнение, тем более нелепое, что оно вызвало в нем гордость за пса – вот ведь, мультики смотрит. А еще подумалось о том, как же вышло так, что жизнь казалась, еще вся впереди, еще ее так впереди много, – казалось – казалось, и вдруг обнаружилось, что ее осталось только на хвостик. А внучка не едет. Зато – вот, пригодился. С собакой сидеть, чтобы один боец родину защитил… Так сказать, смысл жизни, смысл ее хвоста…
Так и не покурив, так и не позвонив, Человек вернулся в дом. Он зашел и замер. Пульт лежал на дощатом полу, возле крупной мохнатой лапы Шарона, а на экране вместо мультика – диктор федерального канала. Поначалу Волхин решил, что кто-то умер или что-то очень важное случилось в стране, но вскоре разобрался, что нет. Голос, выговаривая слова с окончаниями, словно ими гвозди забивая, вещал про то, как на южно-донецком направлении наши артиллеристы уничтожили склад боеприпасов и орудие американского производства «три семерки»… Мужество и героизм проявили старший лейтенант Клочков и сержант Куимов, которые, попав в окружение…
Волхин, крякнув, наклонился к полу и с силой, как в гашетку пулемета, вжал в красную кнопку большой палец. Какой, к дьяволу, героизм! Чье-то бестолковство и чванство – этот героизм. Волхин был твердо убежден в том, что всю эту обезумевшую Украину с ее чубатой армией, с ее нацистами, Россия прихлопнула бы, как муху томом БСЭ, если бы не предательство кого-то наверху и страх перед американцами да немцами. Страх и предательство – две эпидемии, распространившейся среди тех, кто отдавал приказы и командовал народом, командовал Клочковыми да Куимовыми… Страх, лень, чванство и предательство – вот корни чьего-то героизма. Мужество и долговременная верность долгу – долгий долг – это совсем другое дело. Такой закон он сам усвоил на своих войнах. Вот поэтому он не смотрит новости.
– А ну, пшел отсюда! Еще будешь у меня свои порядки наводить! Нечего тебе смотреть, не собачье дело, дура! И хозяин твой – дурак, не та, не наша война…
Иваныч хлопнул ладонью по тумбе так, что экран заморгал. Шарон все понял. Поджав хвост, он проскользнул тенью мимо ног Волхина и длинным овчарочьим носом боднув дверь, выскочил на улицу. До утра его Иваныч не видел и видеть не желал. Ему потребовалось время, чтобы унять возмущение, нахлынувшее на него. Не на собаку, конечно – умная псина, раз сама программы переключает – но все равно, должно ей место знать; нет, на себя разозлился, а на что именно – бог знает. Конечно, наша это война, просто и ты для нее стар, и не наши ей командуют. Хотя, не дай бог, придет Горбачев, и вообще все сдаст. Начал с Хоста и Баграма, потом Армению, а потом всю страну большую – и нету других забот… Уж лучше так, с героизмом… Запутался… И Светлане не позвонил… Волгин прикрыл глаза, посидел так с пять минут, глубоко вдыхая и долго не выдыхая тихий воздух.
Придя в себя, он первым делом набрал номер дочери. Та ответила, но ее деловой тон не устроил отца. Что значит «Да, папа, все нормально. Голос? Нормальный голос, устала на работе. Приходится трудиться некоторым, папа. Масло – юо грамм – сотня и больше. Катин тренер по теннису в Грузию уехал от ваших игр в войну, надо нового искать, новое – всегда дороже старого». Такой разговор. Волхин послушал, послушал, и рассказывать про Львова счел неуместным, унизительным, что ли. Снова рассердившись, разволновавшись, он оборвал разговор, изобразив усталость – выпил таблетку тазепама и в самом деле отправился спать… А не спалось. Разное лезло в голову. Примерещился Кунар. Костер, дышащий голубым огнем, ровное лицо, произносящее слова о явленном и о движении. Движение – это только движение сознания, которое мы воспринимаем как время. «Улитка обладает неясными ощущениями окружающего и инстинктивно отползает от сухого поля уже объеденного листа, на котором она оказалась и тянется к необъеденному краю листа. При этом ей кажется, что край листа движется к ней, а не она – к нему. Этот край появляется перед ней так, как для нас появляется утро», – рассказывает лицо. На скулах – голубые отблески. И вопрос молодому от старшего – если все уже явлено, и только не видно еще сознанию, находящемуся в движении, то, значит, уже есть итог борьбы с «духами», и незачем бороться? Пыхнуть местного табачку, прикрыть веки, и представить себя у края листа, пока «духи» сбрасывают в ущелья «красных учителей»? И странный ответ молодого: «Петр Успенский так считал – улитка-одномерное существо, а собака – уже двумерное. Но дом, например, она целиком, сразу со всех сторон, не видит. Человек – он трехмерный, он может дополнить зримое воображаемым. И так далее. А дополнить прошлое будущим – это особенный Человек. У него уже нет выбора». От невозможности овладеть этой мыслью, от безумного напряжения души, Волхин провалился в сон. И снова Чатрал. Черные скалы, и спина первого номера, каска, автомат, солнце, повисшее чугуном на шее. И другой чугунный пуд – в животе. Этот чугун – страх засады, страх оказаться раненным в плену у «духов». Кунар перемежался с образом дочери, внучки и себя самого – Светлана нисходит в залу роддома, с лестницы, у нее изможденное серое лицо, обрамленное жидкими желтыми волосами, нос острый, как у Буратино, фиолетовый больничный халат. На руках – конверт, белый-белый как снег, а над конвертом плывет бурое личико. Крохотный морщинистый старичок. Личико раскрывает веки – на Волхина, молодого, крепкого, счастливого, глядят внимательные васильки глаз. Здравствуй, мир, я – Катя.
И он принимает конверт, обнимает его своими крупными ковшами ладоней – Катя ничего не весит, а руки напружинились так, словно они держат три пуда. Он – в страхе. Только это совсем другой страх. Волхин проснулся и так лежал с закрытыми глазами, катал мысль по изгибам памяти. Да, как сейчас это было. Собственно, это есть и сейчас – ведь то, что он помнит – оно и есть сейчас? Хотя тогда наверняка оно было не совсем так, или даже было так, только он сам был другой!
А что, если и все другое – все то прежнее, справедливое и честное, не буржуазное – все то, что Светлана обидно клеймит «совком» – оно тоже, сейчас? – испугала его такая мысль. Но – двинулся по этому пути Волхин – что если так и должно быть, и это и есть идеальное – воспоминание о том, чего так не хватает именно сейчас? И оно – тоже правда, только не полная, не вся? А это что значит? Это не значит ли, что переписывание истории под вкусы дня сегодняшнего – не такое уж чудное дело, не такое уже подлое и безобразное, потому как оно – дело естественное? Но ведь это – неправильно! Это – третий страх, который забрался туда, к тому органу или к той пустоте в теле, где – средоточие чего-то самого главного. Что это, самое главное?
Виктор Иваныч поднялся со своего ложа с дурной головой. Он тер виски, веки и затылок, с силой вдавливая в него пятку ладони, а потом неодетый, босиком вышел на террасу. Подошел к самому ее краю, с которого открылось ночное, еще звездное небо. Он вгляделся в бесконечно глубокую высь. Черноту только начало размывать молоко рассвета. Волхов нашел свою самую яркую любимую звезду, Альфу Большого пса, а проще – Сириус. С минуту они глядели друг другу глаза в глаза. Волхина смутило то, что звезда, как ему показалось, оказалась не на своем месте. Левее и выше ее законное положение, уже ему-то не знать! И тут непорядок! Стало зябко и снова неспокойно. Вздыбившаяся в ночи память не только не выровнялась, а еще сильнее скривилась, как будто в подобии с небом, которое тоже помялось, наморщилось, как использованная простыня, и столкнуло звезду из лунки, облюбованной ею, насиженной световыми тысячелетиями. Тогда Волхин оставил небо в покое и перевел взгляд на землю. Где пес? Он почувствовал обиду на это существо, как будто из-за него он плохо поговорил с дочерью, не нашел для нее слов добра, не сказал нужного и вышел старым сварливым брюзгой. В свете ночного фонаря, что недавно повесили на Посадской улице, он нащупал ослабевшими глазами силуэт живого тела и две красные точки зрачков. «Ну, добро, теперь смотри у меня», – произнес про себя и вернулся в дом. Лег снова, сразу уснул.