Да, были дни. Когда говорили об этом обо всем, и выговорили. Было это до начала войны – да и не войны, а «украинской кампании», как ее прозвал Львов. Как началось, так совсем слова исчерпались, доводы истощились, повторять – язык стирать. Молчание – способ радоваться друг другу вне согласия взглядов, – по боку это согласие, – и ввиду другой общности. На Кавказе скажут – брат, на Руси – друг, только и то, и другое не вполне точно. Собрат…
Вот идут они к озеру по тропе, след в след, усаживаются там на берегу, и – за удочки, за той самой рыбкой. И тут кто больше помолчит, тот больше и наловит – есть такое поверие. И молчат, как в детской игре. А если заговорят, то через посредника, через пса. Львов псу – про отступление наших из-под Харькова, про ошибки, про чванство генерала Н. и адмирала М. Вот тогда Волхин тому же псу – про то, что и удивляться нечему, когда после Горбатого страной правят хмыри, ни стыди ни совести, а тогда нечего ждать побед от армии страны, где майор спецназа с полной выслугой получает жалкие 60 тысяч пенсии… Разве скажешь псу про Канта, про звезду и про того, синеглазого… Львов не помнит того сержанта, он позже под команду Волхина попал, уже в Хосте.
«Это он о совести и идее печется, а как до дела – то сам первый – про пенсию», – передает ушастому посреднику Львов. Истинной язвой Саша стал в Рютино, в своей «одиночке».
«Ладно пенсия, и то правда, что не хуже других. А как с тем, что орденоносцы-ветераны на парадах честь отдают сынкам бывших бандитов и предателей-болтунов»?
Пес слушает рыбаков внимательно и качает головой то в одну сторону, то в другую. Щерится иногда, мол, рыбу не упустите, болтуны. Кличка пса – Шарон. Шарон – крупный и далеко не юный – шерсть на носу и вокруг пасти уже начала седеть, словно на ней выпал иней – самец немецкой овчарки. Львов привез Шарона еще сопливым щенком из Москвы. В Москве Саша Львов прожил лет десять. Не прожил – продержался. Бывший командир – Иваныч – устроил его, товарища боевого, толкового офицера-разведчика на ответственную должность в большую и богатую фирму, на гражданку. Это случилось после войны в Осетии, где Львов успел отличиться, и подал в отставку. «Пора, – сказал он громко, – лучше уйти с победой». Громко сказал, так, чтобы большие генералы услышали, когда награждали. «Лучше с победой, чем ждать, что в следующий раз не так повезет». Генералы поняли… и обиделись. Зачем такие неприятные слова говорить, когда награждают? Забрали бы орден обратно с груди, да поздно, телевизор всей стране предъявил орденоносца… Но раз нынешним лампасам не понравился, то понравился бывшим. Тем, которые в частном бизнесе. К ним Волхин и привел Львова. Он сам тогда жил в столице.
Львов год проработал с удовольствием, а девять за ним – как в грузинской тюрьме, год за три сойдет. Так он сам обрисовал тот период своего бытия. Одна борьба с нерадивыми чиновниками и со взяточниками, ворующими «из-под себя». Но, худо-бедно, а заработал на жизнь, купил домик в Рютино, поначалу больше похожий на баньку, купил справную «Ниву» и щенка. Скорее всего, щенок звался Шариком, но властью Львова превратился в знаменитого военачальника+. Взял Львов расчет, взял Шарона и уехал. К этому дню и сам Волхин оставил Москву, оставил там дочь и внучку и поселился у себя, в Великом Новгороде.
Волхину Львова, – тот еще ходил в старлеях, – передали в 87-м, ближе к занавесу, опущенному перед афганской компанией. Потом они вместе были в Гудермесе, там Иваныч отвечал за периметр штаба Рохлина, что был разбит на территории винзавода. Так что «духи» и «черти» их хорошо проверили на общность. С Чечни пути разошлись. Львов остался служить, а Волхин отставился и пошел трудиться на гражданку, как раз в Москве. Дождался, пока дочка там обустроится, и уехал в Великий Новгород. По созвучию фамилии и на места предков. Увез из столицы дедово кресло. Вернул, так сказать, на место приписки. Взял там однушку возле Детинца, отстроил домик на Ракомке, возле Ильменя, и никого ему не надо… Взялся за кисти. В школе учитель рисования только и знал как ему по руке линейкой хлопать за неровные линии. Все назидал – палочки должны быть попей дикулярны. А тут – глаз сам собой «раскрылся». В столицу Волхин ездит разве что по печальным поводам. Вот и со Львовым, когда и тот на гражданку вышел, свиделись на похоронах, на Троекуровском. А общаться стали, уже когда «старлей» обосновался под Тверью. И вот молчат теперь вместе раз в полгода или шлют сигналы во взаимное пространство через Шарона. Лицо у Львова заостренное, как морда у его пса. «Похожи вы». «А как иначе, живем рядом. Тут на муравья станешь похож, если приручить получится. Или на сволочь, если со сволочью жить». Как одно чуткое ухо – все лицо.
Между Волхиным и Львовым сложилось не вполне обычно, не по субординации – Иваныч ездил к «старлею» и никогда – наоборот. Львов из избы да с озера – никуда. «Я – отшельник. А то так людей люблю наших, что до тебя, Иваныч не доеду, на трассе кого-нибудь прибью. И твоих советских, и нынешних монархистов, либералистов, тиктокеров, всяких прочих блогеров… Всех люблю на свете я».
И Волхин обнаружил за собой такое свойство: как побудет он у отшельника на его озере, как поживет два-три дня в чахлой его деревеньке, (Рютино – что за название…), так после этого пишется ему, словно кисть сама по холсту ходит, и думается по-другому. Как? Трудно описать. Как-то так, как тогда с усатеньким синеглазым москвичом, возле ущелья, в Кунаре. Его, синеглазого, духи уложили выстрелом с полутора километров, из старой английской винтовки. Там же, в Кунаре. Только возле глубины и осознаешь высоту…
Хотя какая в Рютино глубина? Великая среднерусская равнина. Равнина… Разве что Приильменская низменность… Другое дело, что молчать вдвоем – это не молчать поодиночке.
Дочь, Светлана, ревнует отца ко Львову. Однажды Волхин их познакомил, когда Львов еще в Москве трудился, попросил «старлея» ей что-то купить и передать. Познакомил не без задней мысли, и Светлане понравился сухощавый высокий мужчина, с колючим точным взглядом. Под таким взглядом она испытала странное, новое чувство, и чувство неприятное, будто оказалась вся, целиком, без укрытия в прицеле снайпера; неприятное, но и щекочущее, даже манящее это чувство, словно будущего вовсе нет, а есть только настоящее. Страх и отсутствие страха в один и тот же миг. Она пригласила Львова на чай, но тот вежливо и твердо отказался. Не было у него поручения от «Иваныча» заходить пить чай. А жаль. Невдомек было Саше Львову, что Волхину и в голову не пришло давать на этот счет указания. Ну какие указания – ты мужчина, она девица, умная, красивая, что еще? Да, норовистая, так и ты – не голубь… А Светлана разозлилась на отца. Тоже мне, завел дружбу с волками. Не подойдешь, не погладишь. Их в дом, а они – в лес глядят. И незачем никчемные передачи слать. А то она сама Катерине варенья не купит.
Да, молчать со Львовым в его тверском углу – занятие содержательное. У Львова обязательной чертой обихода был просмотр новостей по телевизору. Вечерами он усаживался напротив экрана, укутывал, не по возрасту, колени пледом и погружался в реальность, очень далекую от Тверской губернии, от деревни Рютино и ее обитателей… Он вслушивался в рассказы о президентах Америки, разбирался в бедах германского автопрома, а когда диктор Андронова – красивая женщина с лицом директора модной парикмахерской, голосом советского товароведа извещала о том, сколько ракет сегодня выпущены по Донецку укронацистами и перечисляла, сколько там ранено мирных жителей, хозяин громко и некрасиво ругался, а его пес гавкал отрывистым басом, гав-гав-гав.
– Прекрати, Шарон!
– Гав-гав-гав.
– Перестань, собака. Важное пропустим. Не слышу ничего из-за тебя.
– Что ты как старик, под плед и к программе «Время»! – буркнет Волхин в такой час новостей и уйдет в свою келью, в комнатушку, где имеется топчан под низким окном, полки во всю стену с банками и бутылями – хозяин весь год ведет заготовки для жизни натуральным хозяйством. Да, знает он, что от лазанья по промерзшим горам за духами да чертями ноют у Львова суставы ближе к ночи. Но к чему эти новости, от которых одно расстройство, и в которых новостей никаких нет? «Иди, Иваныч, прячься от действительности, только смотри, чтобы совсем в детство не впасть. И чернокнижником не стань, будь ласков», – огрызнется Львов. Его раздражает упорство старого коммуниста в нежелании хоть как-то соотнестись с войной, с бедами Родины. В Хосте и в Гудермесе было не так. А Волхин затыкает уши плотными берушами, устраивается на топчане, подушку запихивает под тяжелый затылок и упирается глазами в книгу, которую привозит с собой и знает, кажется, наизусть. На выбор он возит одну из трех детских книг, которые зачитаны до дыр, и если сквозь голос диктора или лай Шарона до Львова донесется смех – значит, в руках у Иваныча «Денискины рассказы». А еще есть «Сказки Пушкина» и «Волшебник Изумрудного города». У Львова в избе – своя библиотека. Толстой, Чехов, Тургенев – да много еще чего. Аркадий Гайдар и Валентин Катаев. Львов – мужчина начитанный. Тамерлан, Тарле, Манфред. Карамзин, опять же, и Ключевский. Бисмарк. «Зачем таскаешь с собой груз? Бери, Иваныч, читай на здоровье классику», – предлагает раз за разом хозяин. «Читал уже. У меня свое. А ты иди, травись вашими новостями», – отвечает Волхин. И прав – нет у Львова детской литературы…