Волхин тяжело вздохнул. «Народ-то да. А начальники? Они к чьей победе топают?» – еще вчера поинтересовался бы он, а тут – смолчал, удержал в себе такие слова. Ни к чему они «старлею» в его пути да на дорожку. Вместо них другое спросил.
– В Москве как, успеешь моих навестить? Я бы Катеньке и Светлане кое чего собрал бы с огорода. А, как ты, забежишь?
– О чем речь, Иваныч… Найду время. А нет – через ребят передам. Они не кинут, не сожрут твои ценности. Ты же Свете не водку с виски шлешь, верно?
– Ты сам передай, будь ласков. Что там твои ребята…
– Ладно, принял. Сам.
Только услышав это надежное «сам», Волхин поднял белесые веки и посмотрел в глаза Львова. Было в том взгляде что-то собачье.
Поутру, стоило только подняться из-за холма ровному колобку солнца, Львов выезжал с участка. Холм, длинный и невысокий, отделял поселок от огромного озера, которое гуляло туда-сюда, от берега к берегу, качало тяжелую черную воду. Среди старожилов ходит легенда, будто здесь солнце оттого белесое, а не густое, что яичный желток, что поднимается оно прямо из вод Ильменя и смешано с песком.
Львов прощался со Шароном долго, а с Волхиным – минуты не прошло. Руки скрестились в крабовом хвате, плечами стукнули друг дружку – и довольно. Волхин не стал глядеть вослед автомобилю, когда тот выехал на Посадскую улицу и меж полей земных, бурых да глухо зеленых, покатился в сторону Свято-Юрьева монастыря, чей золотой купол был виден издалека и блестел маяком в небесном поле.
Волхин взял в кулак повод и намотал его на руку так, что он не давал лага собачей шее. Но пес и не рвался по следу, он послушно и понуро последовал за человеком, который был ему давно знаком по дурному запаху сигарет и по всяким другим особенностям, в собачий список которых, размещенный в носу, внесен кисловатый привкус старости. Голос человека тоже знаком и даже изучен. Не хозяина, конечно, голос, но тоже терпимый; в голосе Человека (так для себя определил этого индивида Шарон) есть нечто, что делает его похожим на голос Хозяина. И понятное, повелительное и оберегающее, доброе, не подлое. Пес проводил долгим взором створы тяжелых железных ворот, когда Человек затворил их и запер на крупный амбарный замок. Ворота ужасающе скрипнули, и псу померещилось, что уже от такого звука уберутся отсюда все чертовы птицы, все эти чайки, которых нет дома, в Рютино, а тут, по всему видно, им дали волю; и всякие галки, вороны, прочая суетливая шелупонь, которой участок Человека будто медом намазан. У Хозяина шелупонь так не наглела, и размерами они помельче – дятлы да синицы – и не орут, а щебечут. Дятлы – те вообще труженики. Хозяин гвоздь вбивает, а эти – клювам так же орудуют. Дятла уважать следует, не пустая птица. А здесь – либерализм, как говорит Хозяин.
Когда, отгородившись от чужих, Волхин отцепил повод и потрепал пса по холке. Шарону подумалось: «Ничего, обживусь пока». Очень плохо, что Хозяин уехал. Но он понял Хозяина. Он понял самое главное – это не предательство, которого ему не довелось пережить, но знание о котором по какой-то причине ужасом живет в его животе. Нет, Хозяин не бросил его, Хозяину очень, очень нужно было уехать, и взять с собой пса он никак не мог. То, что не мог – не вмещалось в понимание пса, как в самую большую печь не вместится целиком зрелое дерево, дуб или сосна. И все-таки Шарон принял это «не мог», потому что он понял слова «так нужно», не умом, а своим собачим знанием не-слов и не-команд. Это – не предательство, а, значит, можно и нужно перетерпеть. А, значит, даже задаваться вопросом, вернется ли Хозяин, никак нельзя.
Первый день прошел, как и положено проводить день человеку с собакой. Человек занимался хозяйством в доме и в саду, он вытачивал из деревяшки фигурку, сидя у столярного стола на террасе, он готовил еду для себя и для животного, он кормил животное, вычесывал животному шерсть. А еще он курил, он глядел в небо и на воду Ракомки, к августу больше напоминающую болотце… Плоскодонка, а не речка. А ведь были времена, когда по Ракомке ходили пароходики… Что еще? С точки зрения пса самым интересным, (помимо еды и чесания, конечно), самым заслуживающим внимания было наблюдать за тем, как в руках Человека из полешки возникает нечто узнаваемое – Шарон силился, силился, силился понять, что же это, но не мог прорвать, продавить ту пленку, которая отделяет знание от того, что происходит между ушами, что кипит под крышкой лба. Пес топорщил уши и силился, силился, фыркал, будто это назойливая муха привязалась к животному и лезет то в его ухо, то в нос. Волхин отрывался от мужского рукоделья и, закидывая черные очки на затылок, вглядывался в воздух, все еще полный летним светом, взмахивал полотенцем, приговаривая: «Вот курил бы, и тебя бы мухи не мучили».
Псу нравилось совать нос под ветерок, производимый полотенцем, и он уже фыркал чаще и чаще.
– Ладно, ладно, не мешай. Парень, я не просто так, а твой портрет мастерю, потом Саше подарю, на память. Дай ему… уж не знаю, кто, пережить нас с тобой.
Ближе к вечеру, когда солнце стало корольковым и перекатилось к городу, на сторону дальнего поля, Шарону захотелось повыть. Но он сдержался. Он знал, что Хозяин огорчится, узнав о таком его несдержанном поведении с Человеком.
А когда небо загустело над головами двоих обитателей дома на Великой русской равнине, хранящей останки воинов, воинов, воинов… когда протиснулась сквозь темно-сизый холст бледная луна, тогда между Волхиным и псом возникло недопонимание, если не сказать – конфликт. Шарон проник в дом, уселся перед телевизором, уставился в мертвый экран и замер, уши торчком. Так он просидел с полчаса. Волхин делал вид, что не замечает стойки гостя. Иваныч не собирался жить с животным под одной крышей, благо места и на террасе довольно, крыша широкая, с откосом, она укроет от ливня. А к зиме – Саша вернется. Конечно, он обязан вернуться. К зиме. Нет, собаке в доме Волхина не место, но и гнать животное, разбалованное Левиным, он в первый же день отчего-то не решался.
И вот пес сидел, сидел, да и сорвался в такой лай, что хоть всех святых выноси. Лай подхватили ракомские собаки, и пошло.
– Ты что хулиганствуешь? А? Я к тебе по-хорошему, а ты вот как? – осерчал Волхин. Он взялся за поводок. Пес попятился, прижал уши к затылку и изобразил на морде такое сочетание чувств, что Человек покачал головой, сам уселся в кресло и задумался, что же он такое изобразил? Что себе думает? Чего хочет?
Тем временем собачий лай несся отовсюду и превратился в хор, где-то вступил хозяйский женский голос, и он уже сулил карами чьей-то пустолайке. Цыганская собака узнаваемо визжала переливами – ой, ромалы… Надо же…
– Ну, брат, устроил ты хор Пятницкого. Тоже мне, дирижер. Гергиев ты, а не Шарон. Что, нравится самому? Живо? А? И не совестно?
Пес понял Человека по-своему и снова уселся в стойку перед экраном, вытянув спину в струну.
Тут Волхину вспомнилось – надо же, ведь он у Львова телек привык смотреть!
– Ну что, а если посмотришь, то угомонишься? Дашь мне покой наконец, уйдешь на террасу, зверь?
Не ожидая ответа, Волхин вытащил пульт, обтер его о штаны и нажал на красную кнопку. Экран моргнул и засветился. Собачий ракомский хор заглушила простенькая, но забористая веселая мелодия, забегали существа, не похожие ни на людей, ни на собак – с розовыми хвостиками и розовыми рожками, на кончиках которых колыхались шарики.
– Тьфу ты, опять не нашел… – о чем-то своем чертыхнулся Волхин, но вспомнил о госте, – что, будешь смотреть? Гляди, а я пойду, почитаю. Полчаса тебе. Я эту пендосную дрянь не люблю, а наши такое старье показывают, что колени ноют. А новое и снимать, поди, некому. Хотя, тебе про волка и зайца поинтереснее смотреть, чем на эту розовую стыдобу…
Пес вытянул шею. Он сосредоточился на экране и на Человека уже внимания не обращал. Волхин покачал головой, положил пульт на тумбу под телевизор и ушел, но не в спальную комнату, а на террасу. Известная ему сила потянула его за собой, поглядеть на Луну, дождаться, когда вылупятся желтые цыплята звезд. Нет, звезды – хорошо, но надо позвонить дочке, предупредить – пусть хоть дома примет Львова, чаем напоит, покормит перед дорогой. Не на ярмарку, на войну идет. Ему вспомнились слова песни, которую Львов пел давным-давно, в Кунаре. «Когда мы были на войне…» Хорош был Львов, и голос, и на гитаре. А как стрелял с обеих рук из трофейного «Глока»! И сухой спирт в душе…