– Андрюш, человек рассеянный, ты же сам давеча бельё с сушки снимал, вот на Настёнино хозяйство и покусился. Да ещё скатал так аккуратненько. Видно, приглянулись.
Света только вернулась со службы, присела, утомлённая, на тумбочку в коридоре и наблюдала оттуда за сборами мужа.
– Паспорт не забыл? Нет? Надо же, какой! А Рае позвонил? Оттуда? А как не застанешь? Сюрприз? Ах ты мой сюрприз. Ты обратно утренним? Ключи возьми, сюрприз, а то вернёшься – а мы с Настёной уйдём. Как куда? На работу. Да, и в субботу. А она тоже. Это у кого-то каникулы… В воскресенье? Да, если к маме не надо будет ехать, то к Ване. Должны были пробиться маслята, говорят, пошли дружно. Так не оставь ключи… А штиблеты какие-то модные вытащил! Откуда такие башмаки, Андрюш? А, золото моё?
Но Андрюша вопроса сперва вроде как и не расслышал. Он поцеловал жену, закинул за плечо рюкзачок и отправился в путь, на вокзал. Лишь выйдя уже из подъезда, он подумал, глядя на свои ноги – «А, правда, какие башмаки замечательные! Мягкие, кожаные, нога как в пуху отдыхает».
Сидя в поезде, он даже не удержался, снял ботинок и долго разглядывал его, любовался на «богатство фактуры». Кожа поблескивала и членилась на чешуйки, и оттого казалось, что остроносые штиблеты – это живые махонькие крокодильчики. Андрей несколько раз всовывал и вновь высовывал ногу, потом извлёк из рюкзачка блокнот и нарисовал себя, стоящего перед Медным Всадником в «крокодилах». Особый пафос эскиза состоял в том, что огромный конь Фальконе, что белка, присел на бронзовый зад от испуга, и лишь Змея злобно шипела на ощерившихся гвоздиками зубов аллигаторов. Сам изображенный Андрей, хоть и вышел куда меньше едва удержавшегося в седле Государя, взмахивающего рукой уже не в угрозу шведу, а в попытке найти равновесие, но тоже получился какой-то солидный, ершистый и покатый, словно осерчавший Колобок. Наверное, виной тому стал карандаш, то и дело подрагивавший в руке, когда поезд покачивало да потряхивало на стыках рельсов.
Потом Андрей озаботился дилеммой: почему это Всадник называется Медным, хотя кумиру надлежало восседать на бронзовом коне? С некоторым недоумением и даже недовольством по адресу поэта, а также острым намерением выяснить у тёти, не один ли это металл – медь и бронза, он и приехал в город на Неве. Но тётку так и не застал. Бог её ведает, куда делась. Может, в Москву уехала, ему сюрприз сделать. Говорили, он в неё вышел характером. Так и протопал ножками целые сутки, кстати, не раз ещё поражаясь удобству своих обнаруженных чудесным образом башмаков. А и хорошо, что не застал, всё к лучшему. Ночью-то Питер другую сущность обретает, темнота его серую мрачность поглощает, каменное чело разглаживает, будто не ночь это вовсе, а день. В Москве тем временем происходило непонятное.
Звонил Роберт Николаевич. Спрашивал Андрея. Сердился на что-то, сказал Насте обидное. Ну и девка у Андрея не из жидкого теста, тоже послать может. Вот и послала – хрен ли он ей облокотился, бизнесмен. Проживут и без его десяти часодолларов.
– Мать, кормилец наш опять натворил что-то. Тут этот, отмороженный звонил, тот, кто отца подпряг придурка кисточкой малять за 10 баксов. Какие-то ботинки рыщет, говорит, наш у него заныкал.
– Ах, ботинки! – обрадовалась Света, – А я смотрю, удивляюсь, в каких туфлях наш папа в Петербург пощеголял… Во-от в чём дело. Ты чай пей, а то остыл совсем.
– Папочка твой – «ботаник». А Роберт этот – собака невоспитанная. Мам, кричит, представляешь, мол, штиблеты его такие навороченные, из крокодиловой кожи. Дороже «Мерса». А как узнал, что отец в Питер укатил, вообще взвился как бешеный – если что с ними случится, вам всю жизнь расплачиваться. Квартиру нашу хлабудой, отморозок, назвал. Отца в батраки определил. Так и сказал – батрачить будет.
– Да, папе нашему хорошую обувь только дай, – невозмутимо отвечала Света, радуясь тому, что хотя бы она из двоих родителей научилась понимать дочь. Типа, в буквальном смысле. А ботиночки…
Сколько уже с её суженым приключалось разных нелепиц – привыкла уже. То решит вдруг по дну пруда пройти в одежде, то через Красную площадь задом наперёд, мол, так её покатость богаче ощущается, а то обязательно цветов ей, где нельзя, нарвать, рододендроны ему в Ботаническом саду понравились. Или так: целый день в метро по Кольцу кататься, лица людей в кругу ему понадобились. Переосмысливал Матисса. Как только голова не закружилась? Загадка. А то проще – за хлебом с утра уйдет, а вернётся к вечеру. Счастливый. Скажет: «Светка, знаешь, я там Костю встретил. Ну, помнишь, дворником у нас, сейчас руку сломал, в хоккей с ребятами поиграл… В валенках… Да, так у него собака ощенилась, мы щенков на Арбат продавать носили. Вот такие шарики»… Что ж тут из-за ботинок удивляться?
– Мать, я трубку кинула.
– Ну, чего ж ты, Настя. Человек волнуется. Может быть, ему ходить не в чем.
– Этому? Не в чем? Отцовские пусть возьмёт, если не в чем. Дороже «Мерса».
– У Робертов Николаичей наших тоже своя жизнь. Форма одежды обязательная. Перезвонить надо, Раин телефон дать. Успокоить человека.
Света объясняла тихо, так и не поднимая глаз от книги.
– Ага. Чтоб он тётку тоже достал, своими бандюками пугать начал. А то у неё сердце больно крепкое, мало ей папочки-сюрприза. Он и меня всё своей жутью стращал. Парней, говорил, прислать за шузами разобраться – ему проще, чем в форточку сплюнуть. Потому что крутой больно, круче вареного яйца.
– Так чего ж присылать, если он в них уехал? – не поняла мать. Она искала, искала телефон, перебирала мужнины листочки, обрывки газет, лоскуточки, выдранные из Настиных тетрадей, но имени Роберта Николаевича не обнаружила. Позвонила ещё в Ленинград, но родственницы не застала, с тем и оставила эту затею.
Но потерпевший сам напомнил ей о себе поздним вечером, и сделал он это в прямом смысле не своим, а совсем чужим, весьма грубым молодым голосом, сразу предупредившим, что если она решит бросить трубку снова, то получит такой телефонный счёт, что лучше и не думать, что такие бывают. «Усекла? – спросил голос и продолжил: Теперь, м-мм, мужик твой. Ночь ему Роберт Николаич дарит, а потом пойдет крутить по счётчику. М-мм, в Питере? Ну, вот в субботу и забьём с утра стрелку, прямо у вас в хоромах. И это, м-мм, чтоб шузы как новые светились счастьем, а то нам за твоего шустряка крайними по жизни болтаться не по теме».
Настя уже спала, так что спросить Свете перевода было не у кого, она ещё посидела на кухне, подивилась тому, сколь стремительно развивается русский язык, да и отправилась на покой.
Москва встретила Андрюшу горбатой завихренностью Трёхвокзальной площади, такими же горбатенькими, замкнутыми на самих себя нищими, пронзительным, как запечённая корочка, запахом беляшей и принимающим это всё как подданность небом, высоким, покатым, как лоб аристократа, не таким, как питерский серый, развеваемый ветром плащ. – Пабргись! Пабргись! – весело перекликались друг с другом зычные носильщики. Андрюша вздремнул в сидячке и теперь вновь готов плыть по этому небу домой, отбивая по упругим облачкам пульс крепкими каблучками запыленных «крокодилов».
– Эй, отец, какой здесь код в подъезде? А то, м-мм, уже час ковыряемся. Рабочий день, а ботва как в спячке. Ни туда, ни сюда. Скажи, Антуан?
Андрей открыл дверь подъезда и впустил молодых людей.
– Родина тебя, м-мм, не забудет, отец.
– Обленились пролы, попрятались тут за засовы с цифрами. Гниды, – пробасил второй и прошёл в дверь, потеснив Андрея. Со спины он был похож на топающего на двух ногах-брёвнышках слона. Уши у этого слона по имени Антуан были огромные и помятые, в редких волосиках.
– Папан, ты, я так разумею, местный. 200-я норка на каком ярусе? – поинтересовался первый у лифта.
– Вчера на десятом была, – Андрей и удивился, что 200-я – это как раз его, но уточнять не стал. Мало ли, может, к Настёне его за чем идут, что зря смущать. К ней сейчас разные приходят зайчики. Как говорит Светка, с лексическими особенностями.