«Вдохнуть… выдохнуть… не дышать!» – скомандовала Оленька и резко вырвала из груди подключичный катетер. Ощущение такое, словно из меня выдернули вражескую стрелу. Сердце застучало часто-часто, к горлу подкатила волна тошноты, а лоб покрылся липкой испариной. К образовавшемуся отверстию медсестра тут же прижала марлевый тампон и крепко-накрепко залепила его пластырем. Отлученная от меня стойка с капельницами сиротливо стояла рядом. Казалось, она укоризненно причитает: «Ну куда ж ты собрался, милок, далеко не уйдешь, мы скоро снова будем вместе… Скоро, но не сейчас! Впереди – жизнь без химии, целых три, а то и четыре недели свободы, в зависимости от того, как быстро подсаженный костный мозг восстановит уровень лейкоцитов в крови. Лучше бы он не торопился!»
«Ну вот и все, – улыбнулась Оленька. – Иди отдыхай в палату. Только стойку забери с собой». Я подхватил под мышку свою металлическую подругу и, слегка пошатываясь от слабости, побрел по коридору, прижимая руку к саднившей ране. После нескольких курсов химиотерапии под левым плечом образовался шрам причудливой формы, словно какой-то эсэсовец-садист долго отрабатывал на мне технику пыток, прижигая сигаретой ключицу. Вернувшись в палату, я собрался было тихой сапой сбежать в самоволку, чтобы выпустить из легких застоявшийся больничный воздух, но не тут-то было. Пока я завязывал шнурки на ботинках, асептический пластырь предательски отлепился, и я, подобно позолоченному петродворцовому колоссу, выпустил из груди бурный фонтан крови, не успев зажать руками дырку. Новая рубашка моментально превратилась в гимнастерку убитого комиссара, пылившиеся неделю ботинки безнадежно забрызгало свежей киноварью, испуганные лица соседей по палате пестрой каруселью поплыли перед глазами, горло захлебнулось клокочущей икотой, и я умер.
Я пришел в себя от резкого запаха нашатырного спирта, побледневшая Оленька прижимала ватку к моему носу, а возле койки вперемешку толпились больные из отделения. «Ну все, спектакль окончен, – устало сказала Екатерина Рудольфовна. – Выходим из палаты… Устроил, понимаешь, нам всем представление, – обращалась она уже ко мне. – Еще бы немножко, и кровь пришлось переливать. А ну-ка лежи спокойно и не дергайся. И как тебе только в голову пришло идти на улицу сразу после химии? А если бы пластырь там отлепился, кто бы тебя спасал, скажи пожалуйста?»
Понятно, что ни о какой прогулке на свежем воздухе можно было не мечтать. Приказано лежать, яволь, буду лежать. Так значит, говорите, спектакль окончен? А мне кажется, представление только начинается.
* * *
Театр начинается с вешалки, вешалкой и заканчивается. Еще с детства, когда родители просвещали меня операми да балетами, я страшно не любил змеящиеся очереди в гардероб, которые выстраивались после окончания действа. Служенье муз не терпит суеты, но после кашляющего, чихающего и пропитанного удушающим парфюмом зала всегда хотелось выйти наружу, глотнуть свежего воздуха, а не толкаться в давке, сжимая в потной ладони номерок.
Как-то раз мы пошли с Лупеттой на премьеру «Маркизы де Сад» Мисимы, которая состоялась в одном далеко не самом известном театре. Судя по тому что зал был набит битком, тяга петербуржцев к самурайско-садистской эстетике неистребима. Меня ждало полное разочарование. Из талантливой пьесы экспрессивного японского драматурга режиссер сотворил невнятный коктейль, больше всего напоминающий скучный студенческий капустник. Похоже, у Лупетты спектакль тоже не вызвал никаких чувств, она откровенно скучала и заразительно зевала, даже забывая прикрывать ладонью рот. Вдобавок ко всему, в зале что-то случилось с кондиционерами: к концу пьесы я чувствовал себя как в сауне, нос резал нетеатральный запах зрительского пота, и я мечтал только о том, чтобы этот кошмар побыстрее закончился. К тому же от духоты у меня страшно разболелась голова.
– У этого человека больше нет души, – проговаривала старательно заученный текст актриса. – Тот, кто написал такое, не может иметь человеческую душу. Это уже нечто совсем иное. Человек, отказавшийся от своей души, запер весь мир людей в железную клетку, а сам похаживает вокруг да знай себе ключами позвякивает. И кроме него самого, нет больше ключей от этой клетки ни у кого на всем белом свете.
– Так что, сам де Сад так до конца спектакля и не появится? – шепнула мне на ухо Лупетта.
– Ты думаешь, его появление сделает эту чушь интереснее? – улыбнулся я в ответ.
В этот момент на сцене прозвучали финальные слова: «Отошли его прочь. И скажи: «Вам никогда больше не увидеться с госпожой маркизой», – и наконец-то упал занавес. В партере грянули на удивление дружные аплодисменты, я тоже для приличия немного похлопал, а затем навострил лыжи в гардероб, шепнув Лупетте: «Пойду займу очередь, чтобы потом долго не толкаться».
Я оказался в гардеробе одним из первых, и к тому времени, как Лупетта спустилась, был готов подать ей пальто. И только когда мы вышли на улицу, я заметил, что мою любовь словно подменили. Даже не взяв меня, как обычно, под руку, она шла рядом, не говоря ни слова, и на лице ее отображалось чувство, больше всего напоминающее презрение. Сначала я было подумал, что Лупетте, как и мне, стало дурно от этой духоты, но потом она соизволила прервать молчание.
– Я никогда не думала, что ты так себя поведешь, – сказала она с нескрываемым раздражением. – Актеры еще не ушли со сцены, а ты уже бежишь в гардероб. Неужели ты не чувствуешь, как это ужасно провинциально? – выделила она последнее слово. – Я не понимаю, где твоя культура, ты разве затем читал все свои умные книжки, чтобы вот так мчаться за какой-то там одеждой, пока другие зрители стоят и хлопают?
Я даже остановился. До сих пор меня упрекали в чем угодно, но только не в провинциальности.
– Но это же бездарная постановка! – безуспешно попытался я оправдаться. – Тебе самой не понравилось, я же видел. Чему тут хлопать? У меня и так голова раскалывалась от духоты, а если бы потом пришлось еще в очереди стоять, было бы совсем плохо…
– Какое имеет значение, хороший спектакль или плохой, – отрезала Лупетта. – Это же Театр, понимаешь? И здесь нельзя вести себя, как в трамвае. Если бы я даже в десять лет так себя повела, мама бы наверняка оставила меня без ужина.
На это возражений я найти уже не мог. Конечно, Лупетта была права. Своими упреками ей удалось подорвать мою самооценку. Я находил в себе множество недостатков, но ей порой удавалось делать такие неприятные открытия, о которых я сам не подозревал. Как ни странно, за это я был благодарен ей гораздо больше, чем за любые слова восхищения.
Спустя полчаса Лупетта уже напрочь забыла об обиде, с увлечением слушая мое колоритное описание биографии Кимитакэ Хираоки, писавшего под псевдонимом Зачарованный Дьяволом, с живописным отступлением на тему существенных различий между сэппуку и харакири.
* * *
Вы думаете, что НХЛ – это национальная хоккейная лига США? А вот и ошибаетесь! Это всего лишь инициалы моей последней подружки – Неходжкинской Лимфомы. Труднозапоминаемое имя, не спорю. Ее крестный отец – английский врач Томас Ходжкин, в 1833 году впервые сообщивший о семи случаях опухоли, которая поражает «абсорбирующие железы и селезенку». В 1865 году сэр Сэмюэль Уилкс опубликовал следующее сообщение о 15 пациентах с тем же заболеванием и назвал его болезнью Ходжкина. В то время еще не делали различий между разными видами опухолей лимфатических узлов. История неходжкинской лимфомы (Non-Hodgkins Lymphoma) выделяется лишь в 1892 году, когда ее настоящий папаша – некий Дрешфельд (к этой фамилии мы еще вернемся) показал отличия лимфосаркомы не только от алейкемической лейкемии, но и от болезни Ходжкина.
В 1979 году ведущие лимфопатологи мира решили создать единую и универсальную концепцию. А в 1994 году международная рабочая группа по исследованию лимфомы (ILSG) опубликовала новую классификацию лимфом Revised European-American Classification of Limphoid Neoplasms (REAL).