«Весь сен-симонизм, как социальная система, был не чем иным, как ливнем мыслей, который пролила на почву Франции благодатная туча» (выше, на стр. 82 – 83: «световая масса, но еще в качестве светового хаоса» (!), «а не упорядоченной лучезарности»!!). «Это было зрелище, производившее одновременно и самое потрясающее и самое забавное действие. Сам автор умер еще до постановки, один режиссер – во время представления; прочие же режиссеры и все актеры сбросили с себя свои театральные костюмы, наспех надели свои обычные гражданские платья, вернулись домой и сделали вид, будто ничего не произошло. Это было интересное, под конец несколько запутанное зрелище; некоторые актеры шаржировали, – вот и все» (стр. 104).
Очень правильно выразился Гейне о своих подголосках: «Я сеял зубы драконов, а сбор жатвы дал мне блох».
Фурьеризм
Кроме переводов нескольких мест из «Четырех движений»{372}, трактующих о любви, мы и здесь не узнаем ничего такого, чтó не было бы уже изложено полнее у Штейна. С моралью господин Грюн справляется при помощи положения, которое задолго до Фурье было высказано уже сотней других писателей:
«Мораль, по Фурье, есть не что иное, как систематическая попытка подавить страсти человека» (стр. 147).
Христианская мораль никогда не давала самой себе другого определения. Критике, которой Фурье подвергает современное сельское хозяйство и промышленность, господин Грюн не уделяет никакого внимания, а по поводу его критики торговли довольствуется переводом нескольких общих положений из «Введения» к одному отделу «Четырех движений» («Возникновение политической экономии и споры о торговле», стр. 332, 334 в «Четырех движениях»). Затем по поводу французской революции следует несколько выдержек из «Четырех движений» и одна из «Трактата об ассоциации»{373} вместе с известными уже из Штейна таблицами о цивилизации. Так критическая часть идей Фурье, эта их важнейшая часть, излагается совершенно наспех, самым поверхностным образом, на двадцати восьми страницах дословных переводов, причем переводы эти ограничиваются, за очень немногими исключениями, лишь самым общим и абстрактным и сваливают в одну кучу важное и неважное.
Господин Грюн переходит затем к изложению системы Фурье. Полнее и лучше она давно изложена в цитированном уже Штейном сочинении Хуроа{374}. Правда, господин Грюн считает «безусловно необходимым» сообщить свои глубокомысленные соображения о «сериях» Фурье{375}, но единственно, чтó он может сделать в данном направлении, – это дословно перевести ряд цитат из самого Фурье и затем сочинить, как мы увидим ниже, несколько беллетристических фраз о природе числа. Он вовсе не старается показать, как Фурье пришел к этим сериям и как он и его ученики построили их; он ни в какой мере не разъясняет внутреннюю конструкцию этих серий. Подобные конструкции, так же как и гегелевский метод, можно критиковать лишь показывая, как они строятся, и тем самым доказывая, что ты господствуешь над ними.
Наконец, у господина Грюна совершенно отступает на задний план одна черта, которую Штейн хоть в какой-то мере подчеркивает: противоположность между travail répugnant и travail attrayant[484].
Центром тяжести всего этого изложения является критика, которой подвергается Фурье у господина Грюна. Мы напомним читателю то, что говорили уже выше об источниках грюновской критики, и покажем теперь на нескольких примерах, как господин Грюн сперва принимает положения «истинного социализма», а затем утрирует и фальсифицирует их. Вряд ли нужно еще упоминать, что отстаиваемое Фурье деление между капиталом, талантом и трудом дает богатейший материал для умничанья, что здесь можно без конца разглагольствовать на тему о невозможности и несправедливости подобного деления, о привхождении наемного труда и т.д., не критикуя вовсе этого деления на основе действительного отношения между трудом и капиталом. Еще до господина Грюна бесконечно лучше все это сказал Прудон, но и он не затронул даже при этом существа вопроса.
Критику психологии Фурье господин Грюн черпает, как и всю свою критику, из «сущности человека»:
«Ибо человеческая сущность есть все во всем» (стр. 190).
«Фурье также апеллирует к этой человеческой сущности, внутреннюю обитель» (!) «которой он нам раскрывает по-своему в таблице двенадцати страстей; и он – подобно всем честным и разумным людям – хочет воплотить внутреннюю сущность человека в действительность, в практику. Тó, что находится внутри, должно проявиться и вовне, и, таким образом, вообще должно быть устранено различие между внутренним и внешним. История человечества кишит социалистами, если мы будем распознавать их по этому признаку… для характеристики каждого из них важно лишь то, чтó он понимает под сущностью человека» (стр. 190).
Или, вернее, для «истинных социалистов» важно лишь подсунуть каждому мысли о сущности человека и превратить различные ступени социализма в различные философские концепции сущности человека. Эта неисторическая абстракция заставляет господина Грюна провозгласить, что устраняется всякое различие между внутренним и внешним, и этим поставить под угрозу дальнейшее существование человеческой сущности. Впрочем, совершенно непонятно, почему немцы так невероятно кичатся своей мудростью относительно сущности человека, тогда как вся их премудрость, признание трех всеобщих свойств – рассудка, сердца и воли – есть нечто общеизвестное со времен Аристотеля и стоиков. С этой точки зрения господин Грюн упрекает Фурье в том, что тот «рассекает» человека на двенадцать страстей.
«Насчет полноты этой таблицы, говоря психологически, я не стану терять лишних слов; я считаю ее недостаточной» – (на этом публика, «говоря психологически», может успокоиться). – «Разъясняет ли нам эта дюжина, что такое человек? Нисколько. Фурье мог бы с таким же успехом назвать пять чувств. В них заключен весь человек, если их объяснить, если уметь истолковать их человеческое содержание» (точно это «человеческое содержание» не зависит целиком от ступени производства и общения людей). «Более того, человек заключается целиком даже в одном чувстве, в чувствительности, он чувствует иначе, чем животное», и т.д. (стр. 205).
Мы видим, как господин Грюн пытается здесь впервые во всей книге что-то сказать, с фейербахианской точки зрения, по поводу психологии Фурье. Мы видим также, чтó за фантазия этот «весь человек», который «заключается» в одном единственном свойстве действительного индивида и объясняется философом из этого свойства; чтó это вообще за «человек», который рассматривается не в своей действительной исторической деятельности и бытии, а может быть выведен из своей собственной ушной мочки или какого-нибудь иного признака, отличающего его от животных. Этот человек «заключается» в самом себе, как свой собственный нарыв. Что человеческая чувствительность носит человеческий характер, а не животный, – это откровение делает, что и говорить, не только излишней всякую попытку психологического объяснения, но является в то же время и критикой всей психологии.
Трактовку любви у Фурье господин Грюн может критиковать без малейшего труда, поскольку Грюн судит о его критике современных любовных отношений на основании тех фантазий, с помощью которых Фурье хотел создать себе представление о свободной любви. Как настоящий немецкий филистер, господин Грюн принимает эти фантазии всерьез. Только их, собственно, он и принимает всерьез. Но если уж он хотел заняться этой стороной системы, то непонятно, почему он не занялся взглядами Фурье на воспитание, которые представляют наилучшее, чтó имеется в этой области, и содержат в себе гениальнейшие наблюдения. Вообще же из рассуждений господина Грюна о любви ясно видно, что он, как истый младогерманский беллетрист, мало что почерпнул из критики, которую дал Фурье. Он думает, что безразлично, исходить ли из упразднения брака или из упразднения частной собственности: одно непременно должно повлечь за собой другое. Но нужно обладать чисто беллетристической фантазией, чтобы желать исходить из другой формы разложения брака, чем та, которая уже существует теперь на практике в буржуазном обществе. У самого Фурье он мог бы заметить, что тот всегда исходит только из преобразования производства.