— Спешу, друг, спешу, — виновато бормочет Наримантас, будто он выдумал отъезд как предлог. Под влиянием перемены, происшедшей в Казюкенасе, он позабыл, что в районе его ждут не дождутся.
— Когда-то я любил произносить длинные речи. Перед зеркалом, бывало, репетирую, чтобы поскладнее вышло. Веришь ли, жесты отрабатывал… Да что это я! Нету больше времени из пустого в порожнее… Слушай, что ты думаешь о Купронисе?
— Карьерист, вероятно?
— Мягко сказано. Помесь свиньи с гадюкой — вот он кто! Хочешь знать, Винцас, почему я подобрал его, пригрел за пазухой? Сантименты, конечно — детство и прочее! — но… Не из жалости или надежды перевоспитать… Купрониса можно было уничтожать, топтать, как червяка… И это не все, нет! Преданность слизняка странная вещь, Винцас… Знаешь ведь, что слизняк, брезгуешь, однако… Купронис льстил моему самолюбию, возносил… питал жажду почета, власти! Такое чувство, будто в жаркий день пьешь освежающую влагу из грязного стакана. Противно, а пьешь… Я даже подозреваю, что это он подбросил взрывчатку на чердак Каспараускаса… Конечно, не сам, дружки тогдашние заставили, он же все время около сильных терся. Ты что-нибудь понял, Винцас? Еще можно разобрать, что я лепечу?
— Слушаю, внимательно слушаю…
— Хотелось коротко и ясно — мысли путаются… Вот что я тебе скажу: если человек хоть капельку лучше Купрониса, то уже может чувствовать себя правым перед собой и людьми. Трудно ли прослыть порядочным, когда рядом такой… такие… Только заболев, начал я копаться в прошлом, жил-то лишь настоящим, и довольно удобно, с красивой любовницей… Что она любовница, а не любимая, доказывают эти розы, или, как вон Рекус сказал: немудрые цветы… — Все трое повернули головы к букету. — Там, в прошлом, кажется, все было подлинным: нищета, мечты, работа, даже ошибки… Мне столько передумать надо, а я трачу силы на каких-то слизняков… Наверно, уже и до мозга добралось, а, доктор? — Мучительные сомнения наделяли Казюкенаса духовностью, которую не удавалось вызвать, когда Наримантас чуть не впрямую требовал, чтобы больной отрекся от себя и отдался на волю будущего, неясного, столь немногое сулившего; вероятно, таким бы стало его лицо, если бы вдруг вошел Зигмас, мелькнуло у Наримантаса.
— Данные анализов хорошие. О том, что нужно предпринять дальше, поговорим послезавтра. Коллега Рекус — свидетель.
— На меня можете положиться! — патетически воскликнул Рекус. — Но я буду свидетельствовать не в вашу пользу — против, доктор Наримантас!
— Спасибо! — По лицу Казюкенаса пошли пятна. — Моя песенка еще не спета!.. Слишком рано хороните! Обещал же, что начну выть… Езжай, доктор, отправляйся!
— Минутку, — движением уже не товарища, а лечащего врача Наримантас склонился над больным, провел ладонью по дергающейся левой брови. — Где глазной протез?
— Терпеть не могу протезов, заменителей!.. Даже вставные зубы мешают. Вынул я.
— Коллега Рекус, окулиста. Пусть приведет в порядок!
Пахло разогретым асфальтом, мелькали накатанные до блеска дорожки с густо заросшими, полными стрекоз кюветами, а потом втянуло «скорую» и уже больше не выпускало узенькое шоссе, весело раздвигающее локтями желтую бесконечность жнивья. Уютно запахло соломой, горбились высокие, небрежно раскиданные тут и там скирды, четкими островками маячили группы кустов, одичавшие яблони, хутора прятались за ними, отражая вечернее солнце. Еще недавно его было много и повсюду, но вот в небе над черным ельником — уже не отдельными редкими елями, навевающими мысли о том, что лес смертен, как и люди, — пылает костер, сложенный из огромных стволов; одни из них красны, как кровь, другие желты яркой, лимонной желтизной, третьи — словно железо, нагретое до белого каления; скоро от этого ярчайшего костра останутся одни головешки, мерцающие слабыми искорками, пока и они медленно не угаснут, унося с собой и день, и не успевшую заново разгореться чью-то надежду.
— Амортизаторы у тебя никуда, дружище. — Наримантасу необходимо говорить, чтобы не догоняла больница. Что означает отказ Казюкенаса от протеза? Решил отбросить ложь и обманы, которыми до последнего мгновения тешил себя? А может, это признание полного поражения, окончательная капитуляция?
— Так точно, никуда.
— И рессоры.
— Так точно, и рессоры.
Светловолосый парень, ярко выраженный крестьянский тип, и такой язык? Наримантас внимательно оглядывает водителя: нейлоновая рубашка, аккуратный узел галстука, новый спортивного покроя пиджак, только затылок высоко и ровно подстрижен, будто по линейке. Невидимая линейка угадывалась и в прямой широкоплечей стати — сидел за рулем откинувшись. Как только тряхнет посильнее, или громыхнет под колесами, или заурчат внутренности машины, вздрагивает чубчик, падающий на широкий лоб.
— Как же вы больных возите?
— А что? Возим. Приказы не обсуждаются.
— Недавно из армии?
— Полгода и две недели! — Парень веселеет, словно хлебнул живительного напитка, твердый взгляд мягчает.
— И как идут дела?
— А ничего. Работаю. — Он снова серьезнеет, вернее, напрягается — такому начисто отмытому лицу трудно туманиться, тем более хмуриться.
Выстрелило, будто лопнула покрышка, потом громыхнуло несколько раз подряд.
— Доездились! — Парень выкатился из машины, его бритый затылок заблестел под капотом.
Что-то терпеливо выгибал, заматывал, в кабину повалил дым. Трудно было поверить, что этот толковый парень, недавно пришедший из армии, собираясь в дальнюю дорогу, не привел автомобиль в порядок, не запасся необходимыми деталями.
— Получил я было новенький… — На минуточку он прекратил рыться в моторе, выпрямился, закурил. — Как по-литовски «трамблер»?
— Не автомобилист я, простите.
— В общем, неважно… Выпросил в автохозяйстве. Там Колька работает, корешок мой, вместе демобилизовались.
— И забыли в гараже?
— Я-то? — Взгляд шофера презрительно скользнул по осуждающему нетерпеливому лицу Наримантаса. — Если уж на то пошло… Понадобился трамблер заместителю главврача по хозчасти. Для собственной «Волги».
— И амортизатор ему отдали?
— Никак нет. Директору ресторана одолжил! На Карпаты укатил директор.
— А главврач куда смотрит?
— Приятели с тем и с другим. А нам приказ: хоть сами впрягайтесь, но везите! Запчастей нет, что добудешь, дружки его по блату зацапают… Вот и кукуй на дороге!
Парень снова нырнул под капот, очень долго, ворча и отплевываясь, ковырялся там, когда снова выпрямился, его нейлоновая рубашка была в пятнах.
— Ни шиша! — Обошел «скорую», как заупрямившуюся скотину. — Больше не стану терпеть… Девушка была у меня… Олечка! — Его прорвало. — Ну там, где служил, под Барнаулом. Работу хорошую предлагали — помощником совхозного механика, потом, говорят, если справишься, механиком поставим. Так нет, заявился братец Юозапас, самый старший. Мать, дескать, при смерти… Приезжаю, а мамаша, рукава засучив, пиво варит…
— Выздоровела?
— И не болела. Это чтобы я не остался, чтобы на Олечке не женился! Я за шапку — и привет, мать — чуть не в обморок, рыдает, слезы в солод капают, а мяса горы наворочены…
— Значит, по случаю встречи?
— Каждый день такая встреча, каждый день столы ломятся! Мясо высший сорт… Брат и дядя, пока я служил, на мясокомбинат устроились. Новый цех у нас в городке открыли, вот все и бросились… На мотоциклах туда, на мотоциклах обратно — и не с пустыми руками! Окорока, карбонат, да не по одному килограммчику! Кроликов навалом, как дрова… Если ничего получше не ухватят, печенку тащат… Понакупили женам колец да браслетов, только Олечка их не устраивает, больше прокуратуры ее боятся… Ну не гады?!
— Не виделись с ней после возвращения?
— Прилетала — выкурили ее мои благодетели, родня моя, дымарем. Мать топиться бегала — где уж девчонке выдержать? Сразу и вышла замуж в Барнауле, от безнадеги или из мести, сам не знаю. Я не я буду, если здесь останусь! Воруют, жрут, а надо мной посмеиваются: дурачок, за зарплату старается, русак, вишь, по-литовски разучился… Что правда, то правда, на сверхсрочной совсем было язык испортил, но воровать, это уж нет, этого не дождутся!