Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слышишь? И как можно — целую ночь! — Она подняла голову с горячечными невидящими глазами и снова уронила ее на парту.

За дверью, в соседнем классе, визжал магнитофон, доносились пьяные голоса мужчины и женщины.

— Кто там?

— Он… Он и эта девка. Безобразничают.

— Кто он?

— Доморощенный гений… Антониони из Пагелавы… Бугай племенной, кольцо в нос и водить на цепи! А девка… Дважды два сосчитать не может, кусок теста, а нацелилась на режиссера!.. Я, как мать, о ней заботилась, по всей Литве разыскивала, конфетами за свой счет откармливала… Господи, какая же я дура!

— А кто она?

— Стелла? Проститутка! И ругается, и водку, как мужик, хлещет. Ничего, скоро надоест ему, вылетит из группы — шлюхи-то ненадолго… Но я? Как могла я поверить в него? Обманул, так подло обманул! Сценарий его режиссерский переписала — двух слов связать не может!.. За водкой бегала, чтобы только не закатился в городок и не запил на неделю, ведь график! Рубашки его вонючие стирала. Как крепостная! Эти девки стирать не станут, нет! И во имя чего?

Ожидал, что услышу нечто подобное, даже представлял себе, как все началось и кончилось, однако был потрясен. Не режиссером, известным бабником, который забавлялся за дверью с девицей, — собственной матерью, преступно принесшей себя в жертву. И во имя чего?

Да-да, во имя чего? Хотелось завыть. Кинулась бы на шею фиглярствующему мальчишке — сначала я так и предполагал! — было бы еще полбеды. Нет, она не крутила романчика — безоглядно пошла в огонь за вдохновением, смыслом, счастьем. Что же теперь будет? Что?

Оскорбленная, униженная, вывалянная в грязи, как селедка в муке, прежде чем плюхнут ее на сковородку, мать не прикрывалась ложью. Однако не понимала до конца, как над ней надругались — раздели, осквернили и швырнули посреди комнаты. В горе отвергнутой женщины еще тлело тепло, на которое скупилась она для нас: для доктора Наримантаса и его сына. Тлело, вспыхивало, оседало пеплом что-то дорогое, как попусту сгорающие над нефтяными скважинами газовые факелы. Если бы она так любила нас! Так льнула к нам и любила!.. Разве шатался бы я в полночь среди горячего пепла, обреченный содействовать жестокой судьбе и ее, и отца, и своей собственной? Нет, ее не добили, обязанности палача взвалены на меня, понимаю это, ибо вновь слышу:

— Подлец… Самозванец… Скотина…

Еще что-то пробормотала и затихла — увидела вдруг сына посреди неуютного класса в мертвенном электрическом свете.

— Ригас, ты? За мной?

— За тобой… — еле-еле проглотил сухой комок.

— Поехали, поехали! Как можно скорее… — Она прихлопнула свой паричок, еще больше обезобразив голову. — А где молоток? Дома без молотка…

Уже искала, за что бы зацепиться, за какую-нибудь корягу понадежнее, чтобы ее, забредшую слишком далеко, не унесло течением. Протянула мне руку обломанные ногти с остатками маникюра, — я не принял ее, криво, одной щекой усмехнувшись, она сжала в горсти воздух, потом еще и еще раз — чтобы почувствовать пустоту?

— Домой, домой! — беспрерывно повторяла она, ожидая моей поддержки или возвращения милости отвергнувшего ее божества, божества, в которое она веровала так же свято, как некогда в будущее светило хирургии. — Только без молотка я не поеду, не могу, и не надейся, что удастся вытащить меня отсюда без молотка… Вам-то с отцом плевать на мой талисман… Дорогую, единственную память о брате Раполасе!

— Этот, что ли? Этот… дяди Раполаса? — Я поднял молоток к лампе, будто собирался, не вынося света, тут же расколотить ее. Удивительный талисман превратился в моей руке в щербатый брусок металла на шершавой ручке, все безжалостно отрицающий, над всем издевающийся. Нескладная моя жизнь, и ее, и, без сомнения, отцовская как бы сконцентрировались в этом ничтожном куске железа, насаженном на грязную, почерневшую деревяшку.

— Да нет… Вроде бы не тот… Откуда ты его взял? Впрочем, сойдет и этот… Спасибо, Ригас! Отдохну, и мы с тобой… Представляешь себе, боюсь, ноги не удержат! Ее дрожащие пальцы продолжали мять воздух. Подскочив, я сунул в них молоток. Она не поняла, что сжимает уже не пустоту. Нащупав что-то твердое, замахнулась и ударила. Тонкая фанерная филенка двери затрещала, посыпалась штукатурка. Из соседнего класса выскочила девица в одном купальнике, ее круглое личико блестело, словно жирная тарелка.

Взбесилась, что ли, старуха? Хочешь выпить — на, не жалко! Она размахивала булькающей бутылкой, в класс врывался дым, алкогольный смрад. — А… чао, бамбино!

— Ты? Уже и тут карася поймала? — Грудь мне разрывало от смеха.

— Приветик! — Она не обиделась, поправила соскользнувшее плечико купальника. — Хочешь выпить, присоединяйся! Замолвлю словечко боссу и…

— Ты ее знаешь, Ригас? — вытаращила глаза Дангуоле.

— Ее многие знают, не удивляйся. Это же малышка Але.

— Какая Але?! Стелла! Стел-ла!..

— Слышь, Але, сколько на твою долю обломилось от тех золотых часиков?

— Заткнись, дерьмо! — оскалила она желтые зубы.

Я потянулся к молотку, Але с визгом захлопнула дверь.

— Что теперь?.. Что теперь будет?

На полу росла зловеще искалеченная молотком тень моей руки. Дангуоле судорожно вцепилась в парту. Смотрела не на меня — на тень руки, вздрагивающую, похожую на отколотую, в зазубринах льдину. Одни глаза только и остались на лице Дангуоле. Они выкатились пуще прежнего, но уже не горели изнутри, а только блестели. Казалось, она лихорадочно старается что-то вспомнить, какой-то виденный, слышанный или предсказанный ужас, который превзошел бы этот — могло ли быть что-либо страшнее, чем такое неживое лицо? Губа отвисла, словно была из воска, острый, торчком носик, всегда усердно ловивший новые веяния, призывавший не отчаиваться, не сдаваться, уныло повис. Губы боролись с готовыми вырваться жалкими словами, молящими о сострадании и пощаде. Не понимая своей вины, Дангуоле Римшайте-Наримантене не желала соглашаться с неизбежностью возмездия.

— Нет, значит, никакого брата? Никакого дяди Раполаса нет в Америке?

— Не спрашивай…

— И вонючей лужи, и крокодилов?

— Не спрашивай…

— Так почему же, почему?..

— Ах, девочки в детском доме сочиняли о себе сказки… Сочинила и я… Ею и жила… Вы с отцом мужчины, вам сказок не надо…

— Ненавижу, слышишь, ненавижу!

— Лучше убей. Убей свою мать-неудачницу..

— Ха! Тебя разве убьешь? Спасет следующая роль! Оплакивающей матери! Ниобеи еще не было в твоем репертуаре? Черная вуаль, черный костюмчик. Славно, а?

Меня, уже шатнувшегося к двери, остановило всхлипывание.

— Неужели так страшно должна мстить жизнь за сказку?

Дико взревев, я обернулся и с силой швырнул молоток. Зазвенело оконное стекло, посыпались осколки, и мне почудилось, что тяжелое черное железо, взметнувшись ввысь, вонзилось в розового, как фламинго, аиста.

18

…Бледный, белесый диск полной луны, в загонах и клетках, задрав морды, воют, тявкают и рычат хищники. По проходу, зажав в пасти стреляющую искрами отцовскую трубку, мечется рысь, голова ее перебинтована, в лапах нагайка с вплетенной проволокой, рысь щелкает ею направо и налево.

— Сбесилась?! — закричал Наримантас и проснулся, когда рысь, узнав его, хлестнула нагайкой по лицу. Давно уже не просыпался, ощущая звериный запах, как, бывало, в детстве, когда в отцовском сарае сидела рысь. Однажды она исчезла, как и почему отец не рассказывал. Может, сам застрелил, не сломив упрямства хищника. Только его могла вдохновить идея приручить дикую кошку. Только у него могла родиться мысль основать ферму черно-бурых лисиц в том самом колхозе, где он, председатель, охранял недавно с охотничьим ружьем в руках сено от расхитителей… Лисы передохли. Сидеть бы в тюрьме старому человеку, в обществе разных жуликов, кабы не амнистия… И с таким я всю жизнь воевал, испытывая угрызения совести из-за нашего отчуждения?

Сон свой Наримантас вспомнил под вечер, прохаживаясь с Чебрюнасом по больничному двору. Рубашка на главвраче расстегнута, видно, как тяжело поднимается и опадает его заплывшая жирком грудь. Сейчас он казался совсем свойским парнем, добрым, простодушным, словно и не существовало железобетона, на который натыкаешься всякий раз, когда твои желания и мнения идут вразрез с чебрюнасовскими.

100
{"b":"199780","o":1}