Алешка с отцом вышли на тихой, будто уснувшей в этот полуденный зной станции. Напротив станционных построек, за дорогой, высились целые горы бревен, там под навесом пчелой жужжала электрическая пила.
— Видишь, сколько бревен навозили? Скоро весь лес повырубят, — сказал отец.
Алешка не поверил. Разве можно вырубить такой лес!
Часа два ждали попутную машину, сидя на лавочке у вокзальной стены рядом с позевывающим толстяком дежурным, повесившим на колено красную фуражку. Потом долго ехали на самосвале.
Шофер вез мелкий камень для строительства дороги, рассказывал отцу, что сам он из Шарьи, что шоссейку засыпали уже до Макарова и собираются продолжить до Савина. Отца удивляла новая дорога, он вспоминал, какая тут была прежде грязища, как буксовали машины и мучались шоферы.
Алешке не терпелось поскорей приехать в деревню, увидеть бабку Глашу, у которой предстояло жить около месяца. Отец утверждал, что Алешка должен помнить ее. Она будто бы приносила ему в берестяном бурачке смородины и крыжовника. Все забылось, не мог он представить ни бабку Глашу, ни бурачок, из которого она угощала.
Из машины вышли посреди ржаного поля у проселка, ручейком вбегающего в шоссейку-реку. Алешка решил, что до Кукушкина рукой подать, но оказалось, еще надо было идти километров шесть. Вначале дорога напрямик бежала ржами под бугор, точно торопилась, и весело было шлепать кедами по теплой пыли. Алешку оглушила полевая тишина, нарушаемая лишь стрекотом кузнечиков, обрадовал солнечный простор над желтыми разливами ржи. Сухой воздух горчил житом и пылью, текуче подрагивал над крышами ближней деревни, и странными казались сугробы облаков у самого края земли.
У ручья свернули на тропинку. Она, как бы забавляясь, вилюжила прохладным, говорливым осинником, обегала каждый кустик, кочку, валежину. Алешка начал уставать и снова, как ночью в поезде, его охватило беспокойство: завтра утром отец уедет обратно, оставив его одного в этой глухомани у бабки Глаши. И представлялась ему бабка Глаша бабой-ягой. Но он не пожаловался отцу ни на усталость, ни на свои опасения.
Кукушкино появилось неожиданно. Тропа, раздвинув густой ольшаник, только поднялась из оврага, и вот на солнечном взгорке — несколько изб, обнесенных жердями. Березы светятся над ними. А по откосу — островерхие стога сена, как шалаши.
Промычала корова, и лес внизу в овраге отозвался трубным ревом гигантского зверя. Залаяла собака — лес многоголосо передразнил ее. Он чутко подслушивал каждый звук деревни…
Бабка Глаша с граблями на плече подходила к дому, поманивая козу:
— Зинка, Зинка! Подь, милая.
Коза лениво шла за хозяйкой, поскрипывая копытами; увидела на крыльце незнакомых людей и остановилась. Бабка приставила к тыну грабли, всплеснула руками:
— Костентин Владимирович, здравствуй, батюшко! Давно, поди, сидите? Я уж думала, седня не приедете.
Поздоровалась с отцом и Алешку взяла за руку, поцеловала в висок. Ладонь у бабки была горячая и гладкая от граблей.
— Ангел мой, вырос-то как! Поди, забыл, как гостил у баушки Анны? Вон ее одворье, — показала на заросли крапивы против своего крыльца.
— На том сучке качели я тебе подвешивал. — Отец мотнул головой в сторону березы, что росла рядом.
Маленькая, пухлощекая, в ситцевом платке «домиком» бабка Глаша оказалась похожей на добрых сказочных старушек, которых Алешка видел в кукольном театре. Серые бабкины глаза бойко выглядывали из-под вылинявших бровей, на круглом облупившемся носу смешно приклеилась волосатая шишка.
Бабка достала из широкой щели в стене ключ, отперла дверь.
— По́дьте в избу. Я только козу застану да подою.
Поднялись на мост. Прохладно, огурцами пахнет. На полочке в углу — кринки, накрытые марлей. На скамейке — ведра, а над ведрами расписное коромысло висит, словно лук богатырский.
Пока отец разбирал рюкзак, Алешка осматривал опрятно прибранную избу. Все было дивно ему: пол, устланный полосатыми, разноцветными половиками, голубые переборки, белая печь, занимавшая почти пол-избы. Рядом с печью стояла широкая деревянная кровать с толстыми квадратными ножками. И стол, и массивные лавки были сработаны надежно и прочно.
Но более всего понравились Алешке часы с двумя гирями и резным теремком наверху. Как раз пробило восемь: дверцы теремка распахнулись, и вышла румяная, голубоглазая девочка с льняными волосами, восемь раз поклонилась, и снова захлопнулись створки. «Должно быть, скучно сидеть ей в этой темнице, — подумал Алешка. — Интересно бы посмотреть, что там еще есть?»
За чаем на Алешку напала дрема. Он рассеянно слушал, как бабка Глаша докладывала отцу деревенские новости, как вспоминали они то время, когда отец жил в Кукушкине.
— Сам-то и побыл бы денька три, — сетовала бабка. — Грибы растут. Этта иду во Фролово косой дорожкой, а белые, как калачи, прямо у колеи сидят.
— Вот за Лешкой приеду, недельку побуду: груздей тогда наношу.
Бабка все пододвигала к Алешке кринку топленого молока и душистое земляничное варенье, угощала:
— Кушай, кушай, батюшко! Не оставляй силу. А то папка приедет и отругает баушку: заморила парня.
Сама бабка допила уже четвертую чашку чаю. Вытрет праздничным цветастым фартуком лоб и снова дует на блюдце. У бабки два самовара. Старым она пользуется, а новый, блестящий, стоит для показа на комоде, прикрытый вязаной салфеткой.
— Маленько еще работаю, сена таперя заготовляю: копну себе да две в совхоз. На козу-то как-нибудь натяпаю.
— Алешка, смотри помогай бабе Глаше, — сказал отец. — Да ты совсем носом клюешь!
— Ведомо, устал с дороги-то. — Бабка провела рукой по Алешкиным волосам. — Ложись, малинушка, баеньки.
Алешка забрался на шуршащий соломенный матрац, ткнулся головой в пуховую подушку и почувствовал себя совсем маленьким на такой громадной кровати. И голоса бабки и отца долетали как будто издалека. Не слышал Алешка, как глухо, с шипением били старые часы, как отец лег к нему в кровать, а рано утром поднялся и уехал в город.
* * *
Кот Ванька вспрыгнул на кровать и давай тереться о щеку мордой и мурлыкать, Алешка проснулся. Бабка Глаша отругала кота:
— Куда забрался? Цыц! Носит тебя окаянная! — Алешку спросила ласково: — Выспался ли, андел мой?
— Ага… Папа уехал?
— Уехал. Да ты не тужи. Вставай-ка, оладышков я испекла. — Бабка подошла к часам, вздернула гири. — Жалко вот дружков-то тебе в деревне нет, разве Колька Чуркин, и тот постарше, поди, года на три. С энтим мазуриком лучше не водись. У Кулешовых дак две девки.
В избе светлынь. Даже угол, заставленный иконами, посветлел, и лица оттуда смотрели не так скорбно, как вчера в сумерках, Алешку удивила коптилка, горящая перед иконами белым днем. Бабка объяснила:
— Ланпадку вздула, праздник большой — ильин день… Ужо обязательно гроза соберется: Илья-пророк в колеснице будет кататься по небу.
— По небу только самолеты летают, — попробовал возразить Алешка.
— Кто его знает? Там просторно…
У бабки всему свое объяснение. Говорит она спокойно, враспев, окает, и слова неторопливо выкатываются из ее скупо поджатых губ.
После завтрака Алешка выбежал на поветь. Тут, как в музее, была уйма разных вещей и все деревянные: ящики, сундуки, корзины, берестяные короба, лапти, лукошки, косы, грабли. У ворот стоял верстак (даже винт из дерева), над ним вдоль по стенке понатыкано инструмента, а в углу свалены припасенные хозяином березовые кругляши, бруски, выструганные белые палки. Алешка выбрал одну из них: хороша для игры, если укоротить вполовину. Только принялся пилить, подошла бабка:
— Дедушко Арсений мастеровой был человек на все руки: и плотничал, и по столярному, и бондарил. Косы наставлять все к нему несли. Бывало, целый день у верстака, стружек настружит ворох, вся поветь как в снегу. А запах-то какой! — Бабка для чего-то потрогала стамески, вздохнула. — Седня не работают — грешно. Положи-ка, батюшко, пилу, чего доброго, ширкнешь по пальцам, — сказала, а сама взяла веревку и ушла в лес наломать осиновых веток для Зинки.