Круглое лицо судьихи вытянулось от злобы. Слово за слово поднялся такой визг, что Яценко, опасаясь за целость своего чуба, шмыгнул под стол, а Искра самоотверженно заслонил своим жирным телом судью. Но Любовь Федоровна ловким ударом оттолкнула его и впилась зубами в плечо мужа. Тот завопил таким отчаянным голосом, что даже таившаяся за дверью Матрена не выдержала, вбежала в горницу:
– Мамонько, мамо! Что ты, мамонько!
Появление дочери еще больше взъярило старуху. Загремели столы, стулья, покатилась во все углы посуда из опрокинутой горки.
– А и гетьманьска девка тут! Тоже за батьку! – взвизгнула старуха и обеими руками сгребла дочь.
Учуявший свободу Кочубей кубарем выкатился в сени и скрылся в чулане под ворохом мучных мешков.
– Где он? – не выпуская из рук дочерней косы, неистовствовала Любовь Федоровна. – Где он? Дайте мне его сюда! Матрену на погибель с Мазепой спаровал, теперь и нас на погибель гонишь?!
– Врешь! – орал в ответ Кочубей, не вылезая, впрочем, из чулана. – Не греши перед Богом. Не паровал я их!
Наконец, благоразумно придвинувшись к оттоманке, старуха в истерике повалилась на подушки.
Воспользовавшись суматохой, Яценко выбрался из-под стола, стремглав выскочил на улицу и с досады так напился, что едва не умер под забором той самой хаты, из которой уворовал четверть ведра настоянной на тютюне, порохе и чесноке горилки.
Искра суетился подле хозяйки, усердно дул ей в лицо, обмахивал платочком, целовал сморщенную желтую руку и униженно просил:
– Любовь Федоровна, ну краля писаная моя, да очнитесь же!
Принесенный сенной девушкой ковш холодной воды стоял нетронутым. Искра знал, что стоит ему только притронуться к нему, как немедленно в его голову полетит все, что подвернется судьихе под руку.
– Вы присядьте, краля! – молил он. – Это же вредно так убиваться. Могут морщинки пойти на лице.
После долгих уговоров судьиха расслабленно встала и, держась за полковника, подошла к оконцу.
– Вже можно, пан, – освобождая Кочубея из-под мешков, шепнула старушка ключница. – Та не лякайтесь, бо вже тыхо…
Глава 5
Кочубеевна
Матрена, стиснув зубы, лежала в крохотной своей светелке. Все тело ее ныло от побоев, но еще горше были ни на минуту не покидавшие ее мысли об отце.
Она не пропустила ни слова из того, что рассказывал давеча Яценко, и нисколько не удивилась его рассказу.
Еще пять дней тому назад в доме у Мазепы она случайно, сама не желая того, подслушала несколько слов из письма, которое гетман читал какому-то незнакомому ей человеку. Письмо это так поразило ее, что она в первую минуту как бы потеряла рассудок. Она поняла, какая смертельная опасность грозит отцу, и виновной в этом признала себя. «То за мой грех карает Господь! До седьмого колена мстит Бог за прелюбодеяние».
Мазепа нашел ее лежащей в беспамятстве перед киотом, привел в чувство и долго выпытывал причину горя. На все его вопросы Матрена отвечала одно:
– Таточку видеть хочу… Стосковалась я по таточке своему…
Мазепа немедля снарядил ее в путь.
Девушка знала, что у родителей ее ждут побои, позор и непрестанные, более невыносимые, чем самые лютые пытки, издевательства матери. Но и это ей было не страшно. Пусть хоть голою выгонит на улицу мать, пусть осрамит перед всем народом, – это будет лишь ничтожная кара за страшное преступление, которое, по ее представлениям, совершила она против родителей. Она решила обо всем рассказать отцу и, больше не возвращаясь к Мазепе, уйти в монастырь.
– Тату! – бросилась она на колени перед Кочубеем, едва переступив родной порог. – Слушай, таточку…
Но в горницу с грохотом, треском и шумом ворвалась Любовь Федоровна:
– Вон! Вон, гетьманьска юбка!
Василий Леонтьевич, всем сердцем жалевший дочь, готовый простить ей все, жалко захныкал:
– С кем, Любовь Федоровна, грех да беда не случается. Молодость, она…
Этого было достаточно, чтобы старуха окончательно взбесилась. Звонким подзатыльником она заставила замолчать Василия Леонтьевича и остервенело накинулась на дочь.
Всю ночь пролежала Матрена в каком-то странном полузабытьи. Утром, когда сквозь щели в ставнях просочились первые солнечные лучи, она с удивлением открыла глаза. Спала она или не спала? Она не смогла бы ответить на этот вопрос. Но за ночь что-то изменилось в ней. Непоколебимое решение, созревшее на пути от гетмана в Диканьку, потускнело. В тысячный раз повторяла она подслушанные слова из полученной гетманом цидулы, стараясь вызвать в себе то чувство ужаса, которое еще так недавно навевали они. Но тщетно. Ужаса больше не было. Стало легко и тихо. Ровными ударами билось сердце. Над головой уютно жужжала зазимовавшая муха. «Все будет хорошо, – отчетливо слышала Матрена чей-то баюкающий, мягкий голос. – Ничего страшного не случилось. Не ты первая, не ты последняя…»
– Все будет хорошо, – прошептала девушка, блаженно улыбаясь. – А тат… – и не договорила, вскочив с постели, в отчаянье заломила руки. – Боже мой! Тату! – вскрикнула она и повалилась на пол.
Все перед ней закружилось, спуталось. В светелке стало тихо, как в диканьской часовенке на погосте, где на ночь оставляют умерших. Матрене и представилась деревянная часовенка с покривившимися гнилыми ступеньками, с выщербленными глазами на ветхом лике Всех Скорбящих Радости. Слепая Богородица в упор уставилась на нее. «Чудно, – прошептала Матрена. – Слепая, а видит». Икона сорвалась со стены и с грохотом стукнулась об пол. Девушка на коленях поползла собирать осколки. «Это глаз», – поняла она, чувствуя желчную горечь во рту. Она притронулась к осколку и отдернула руку. Вместо разбитой иконы копошилась в полумраке груда белых могильных червей. «То тату. То не противно. Тату же. Казнили его…» Она говорила просто, безразлично, как о чем-то постороннем, а в ушах все нарастал и нарастал однообразный, томительный перезвон.
Матрена почувствовала озноб. Она в одной сорочке сидела на холодном полу. Щеки ее горели, на лбу проступил пот. «Ото ж тебе, – горестно проговорила она, забывая об отце и обо всем на свете, – неначе хворь привязалась ни к селу ни к городу… Хворь… хворь привязалась… хворост привязать. Ах да! Хворост… в село нести… связать хворь…»
Через несколько дней она, открыв глаза, увидела себя в большой светлой горнице, на пышных пуховиках.
– Лежи, лежи, коханочка моя, – рыдала от счастья Любовь Федоровна и без конца крестила дочь. – Слава богу, теперь будешь здоровенька… Слава богу, кровь наша ласковая.
Матрена с трудом подняла прозрачную руку, положила ее на плечо матери:
– Как легко, мамо… Ой, как легко…
Вернувшись откуда-то, Василий Леонтьевич застал дочь в крепких материнских объятиях. Не смея ни шевельнуться, ни вздохнуть, он заморгал и мысленно осенил себя троекратным крестом.
– Васыль! – тихо окликнула его жена. – Иди ж сюда.
Кочубей, счастливо улыбаясь, быстро засеменил к кровати.
– Кочубеевна… агу, агу, Матрена Васильевна! Гуль-гуль-гуль, младенчик мой, Кочубеевна.
Потрескивало масло в лампадке перед образами, шуршали тараканы в углах, где-то, должно быть в рукомойнике, как маятник, точно и строго стучались о жесть капли воды.
– Спит, – еле слышно в один голос шепнули старики и осторожно встали.
Когда они вышли, Кочубеевна с облегчением вздохнула. Ее глубоко тронула ласка родителей. Но было в этой ласке что-то непереносимое. Вновь пробудились забытые было мысли. За что она принесла этим милым старикам столько страдания? За что опозорила она их седые головы? О, как злы люди! Пусть Матрена сотворит великое благо, пусть она трижды спасет Украину, пусть она уйдет в пустыню и станет святой, – все равно насмешливые шепоты не умолкнут, все равно исподволь будут указывать пальцами на стариков Кочубеев: «Дочка-то ихняя… гетьманьской девкой была… Хе-хе…»
«Что делать? Господи, помоги! – томилась Матрена. – Или руки на себя наложить? Так ведь и то грех непрощенный. Господи, спаси и помилуй!»