Кто-то вошел в сени, хлопнул дверью. Петр Павлович узнал Ромодановского и, поклонившись, суховато предупредил:
– В расстройстве царь.
Федор Юрьевич, не ответив на поклон, уверенно направился в терем. Трижды перекрестился он на образа, по старинному чину коснулся заросшими щетинкой пальцами половицы.
– Поздорову ли, государь?
– Тебе еще чего тут надо ни свет ни заря?!
– Эк, ведь зарю увидал! Люди добрые отобедавши, а он утреневает еще.
Царь с изумлением повернулся к оконцу, подул на стекло.
– Иль полдень?
– У людей полдень… А токмо вот мой тебе сказ: не птенцы мы твои, а пасынки. Во-во… Не артачься – пасынки.
Влипшие в багровые щеки тоненькие усики князя-кесаря шевельнулись не то в досаде, не то в усмешке.
Петра невольно передернуло:
– Не в хулу тебе, а от души говорю: измени ты лик свой. Тошно мне смотреть. Ну, чистая монстра!
Федор Юрьевич прищурился, поджал губы. Короткая жирная шея его стала похожа на гранатовый ошейник развалившейся посреди опочивальни любимой царевой собаки Лизет Даниловны.
– А во-вторых, – зарычал он, – цидула от…
– Ты во-первых забыл, – не зло прикрикнул Петр.
– И во-первых будет… Не уйдет!.. А во-вторых, цидула из Батурина от Мазепы.
– Да ну?
– На вот, держи.
Цидула сбила Петра с толку. В ней было подробно прописано все, о чем на рассвете говорил Яценко. Мазепа не жаловался на Кочубея – он даже кручинился за него и никак не мог взять в толк, почему генеральный судья сам себе «роет могилу».
«Неужто за дочку другой мести не выбрал? – приписано было довольно игриво в конце. – Не краше ли было б честно, как подобает пану, шпагой меня проучить?»
Все очень походило на правду. В цидуле откровенно рассказывалось, что Мазепа полюбил дочь Кочубея Матрену и хотел взять ее в жены, а родители вдруг заупрямились. «То шло, как шло, а тут – ни туда ни сюда. Что ж, ваше царское величество, – читал вслух государь, – любовь мухе подобна: гони в дверь, она – в окно».
Иван Степанович излагал все это с таким легкомыслием и так соблазнительно рисовал свой образ «старого чертяки, связавшегося с младенцем», что Петр не выдержал, расхохотался:
– Так вот оно чего! Эвона откудова все сие древо произрастает!.. За дочку Кочубей злобится.
Шафиров был такого же мнения. Все было ясно. Судья возводил небылицы на гетмана из мести за поруганную честь дочери.
– А теперь во-первых! – неожиданно заревел Ромодановский. – Я хоть и монстра, а князь-кесарь и Рюрикович. И отцу твоему верой служил, и тебе тако ж служу. И не моги ты, Петр Алексеевич, меня…
– Ты чего? Аль блохи напали?
– Не блохи, а во-первых… Упамятовал? Про во-первых я говорю. За что монстрой меня обозвал?!
– Ну, прости, – сердечно попросил царь. – Давай мириться. – И, приказав подать вина, налил себе кубок. – За вину перед тобою весь выпью, до дна.
Ромодановский завистливо облизнулся:
– Коли так, уж и я повинюсь, что голос поднял противу царя. Налей и мне орленый кубок в кару.
Они дружески чокнулись и потянулись к квашеной капусте.
Вино и бессонная ночь наконец взяли свое. Желтое опухшее лицо царя покрылось нездоровыми бурыми пятнами, под глазами обозначились темные круги.
В опочивальне густо пахло чесноком, кислой шерстью, потом.
– По-спа-ать бы! – с наслаждением протянул государь.
Ему помогли перебраться на кровать. Царева баловница, Лизет Даниловна, прыгнула на постель и, задрав кверху лапки, блаженно притихла. Петр крепко обнял ее.
– Спит, – шепнул Ромодановский, прислушиваясь к дыханию государя и заботливо крестя его.
Но Петр не спал. Схватив за руку Шафирова, он сказал негромко, как в забытьи:
– Пропиши гетману, ве…рю я ему, как себе…
– Нынче же пропишу.
– Да погоди… Не все… Еще в Киев пиши князю Дмитрию Михайловичу Голицыну… что нету моей веры Мазепе… Денно и нощно пускай око имеет за ним. Не верю я, что сыр-бор из-за девки Кочубеевой разгорелся… Комедийным действом тут пахнет.
Яценко в тот же день отправился в обратный путь. «Подальше от греха», – предусмотрительно решил он и не пожелал даже оглядеть Кремль.
– Дюже хлопот много дома, – поблагодарил он приставленного к нему сержанта. – А казакам и без того будет чего набрехать.
Только за городом казак вздохнул свободнее. Он чувствовал себя так, будто вырвался из горячей бани на вольный воздух.
Стегнув коня, сунул в рот два пальца и пронзительно свистнул.
Почти нигде не останавливаясь, он скакал день и ночь, весь преисполненный желания как можно скорее покинуть «Москальское царство». «Бис его батьку знает, – плевался он, вспоминая царя, – что за людина такая? В очи глядит, неначе брат родной, а душу под семью замками хоронит. Никак души не кажет своей».
Под конец он так ошалел от непривычных дум, что, прискакав к родным рубежам, мертвецки запил. Не успел он оглянуться, как спустил все деньги, полученные на проезд от Кочубея, пропил коня, сбрую и остался почти в чем мать родила.
Глава 3
Путь к славе
Пока Петр спал, Скавронская заперлась в угловом терему с приехавшим из-под Вильны Александром Даниловичем Меншиковым.
– Пей, мой приятный, – потчевала она гостя, нежно водя рукой по его гладко выбритому лицу.
Меншиков с удовольствием сосал романею, закусывал соленым лимоном и ловил тонкими губами пальчики Марты.
– Не возьму в толк, – приторно улыбался он, – что слаще – романея или персты сии сахарные?
Скавронская игриво потрепала его за ухо. Тогда он шутливо опустился на колени, почтительно приложился к ее платью. Все это выходило у него как-то в меру, неоскорбительно для женской чести – даром что Александр Данилович имел все основания держаться смелее со своей недавней наложницей. С тех пор как бывшая служанка пастора Глюка полюбилась царю, Меншиков резко переменил свое обхождение с ней и никогда не позволял себе никаких вольностей, если не было на то ее собственного желания.
Изрядно выпив, Александр Данилович развалился на тахте, взял в обе руки холеную ручку хозяйки.
– Расскажи что-нибудь, царица моя… А я, коли не прогневаешься, вздремну малость с дорожки.
Пухленькое личико Марты расплылось в довольной улыбке. Она ближе придвинулась к гостю и обняла его.
– Про что рассказать?
– Про что хочешь. Ну, про крестьянку литовскую.
– Озорник, – покачала она головой. – Кто та крестьянка?
– Ты, государыня… Занятно слушать, как наш брат, безродный, словно в сказке, звездою вдруг воссияет.
Скавронская послушно в который уже раз со дня их знакомства принялась за рассказ:
– Отец мой бедный… очень бедный крестьянин.
– И посейчас? – ухмыльнулся Александр Данилович.
– Был. Ныне он отец не служанки, а матери царевых детей.
– Ну и ловко резанула! – восхитился Меншиков. – Не всякой боярыне высокородной столь величия Богом отпущено.
– Было у отца моего три дочери и сын, – продолжала Марта. – Сын пастушок, а мы, девки, служанки. Две в кружале, я – у пастора Глюка. Там, в Мариенбурге, я и попала в полон к Шереметеву.
Она пристально взглянула на гостя и умолкла.
– Говори, говори, – попросил Меншиков.
Но Марта неожиданно вскочила, гневно топнула ногой:
– Почему ты любишь про позор мой вспоминать?.. Ну, была наложницей Шереметева и твоей была, а теперь – царева девка. Я, может быть, скоро и уличной блудницей стану!
Меншиков изумленно раскрыл свои всегда воровато бегающие глаза. Прямой тонкий нос его побелел.
– Неужто царь охладел к тебе?
Она прошуршала юбками по горнице, остановилась у окна.
– Видно, так, ежели снова повадился он дневать и ночевать у Анны Монсихи…
– Ой ли?
– Не «ой ли», а ой!
Меншикову стало не по себе. Как же так? Не может быть, чтобы Анна Ивановна, высокомерная, презирающая его немка, снова начала забирать силу. Ведь как отлично шло все! Какой впереди открывался простор. Вся Москва – да что там Москва! – вся Россия говорила о бывшей служанке пастора Глюка как о царице. Еще год-другой, и она должна была стать венчанной женой Петра. А кто как не хитрая, властолюбивая, жадная до денег и славы Скавронская может помочь Александру Даниловичу взобраться на вершины человеческого величия?