Памфильев вздрогнул и выхватил из-за пазухи кинжал. Перед ним, сняв изодранную в клочья баранью шапку, стоял косолапый верзила. На его широком лице, как вишня, алел небольшой носик, горячие, будто угли, глаза с пренебрежением глядели на кинжал.
– Не трудись, кум, резать, – проговорил он с усмешкой. – Не бачишь, что я тутошний громодзянин и пан? Я да вивк[12], оба мы тут паны.
– Лицедей ты или таковским прикидываешься? – отступил от него Фома.
– Мне и Параська говорит, что прикидываюсь…
– Да ты куды путь держишь, веселый ты человек?
– Ясно куды! К запорожцам.
– А откудова?
– Бачь, який шустрый! Куда ты, оттуда я. В самый раз.
Щербатый месяц занесло темными тучами, и в лесу сразу стало темно. Деревья, казалось, сошлись вплотную и притихли сплошной черной громадой.
– Поздно. Не сбиться бы, – нерешительно огляделся Фома и опустился наземь, натруженно протянув гудящие от долгой ходьбы ноги.
Вслед за ним, повторяя все его движения, устроился на траве и верзила.
Над головами их едва слышно зашумели вершины деревьев. Ветер налетел и стих. Холодная тяжелая капля упала на руку Фомы.
– Дождь, – поежился он.
– А ты его горилкой суши. Чи нима?
– Есть.
– Та не брешешь? – обалдел от счастья верзила.
Выпив залпом кружку горилки, он поблагодарил за угощение и доверчиво обнял Фому:
– Теперь бачу, что ты свой чоловик. Так я кажу?
– Вроде так.
Памфильев умело, стараясь не спугнуть случайного товарища, принялся выпытывать у него, как отзываются о Мазепе убогие люди.
– А ты сам за кого? – строго спросил косолапый.
– Я ни за кого. Я за правду. А там все едино – хоть Мазепа, хоть Кочубей.
– Э нет, – не больно стукнул верзила кулаком по колену Фомы. – Це не так! Мазепа изменник, а Кочубей – верой и правдой…
Слишком уж много знал человек этот про судью и про гетмана! С виду – бродяжка, а говорит такое, что не всякому близкому к генеральному судье дворянину дано знать. «Уж не „язык” ли? – нахмурился атаман. – Бес его ведает, откудова взялся он».
– Спишь? – окликнул он его после недолгого молчания.
В ответ раздалось безмятежное похрапывание.
«Прикидывается», – зло поджал губы Фома. Подозрение переходило в уверенность. Он привстал и осторожно нащупал кинжал.
– Ха-ха-ха-ха! – расхохотался вдруг верзила. – Зачем кынджал? – Он откинулся за дерево и сам выхватил нож. – За що? А драться по-честному, так выходь!
Бродяжка выпалил эти слова с такой горькой обидой, что у атамана опустились руки.
– Да кто же ты такой будешь?
– Теперечки могу. Во бачу, ще раз мене злякался, «языком» посчитав, значит, свой чоловик… Яценко я! Вот кто.
Заметив, что имя его ничего не говорит Фоме, казак вышел из засады и в коротких словах поведал о себе все без утайки.
Перед расставанием, оставив товарищу горилки, сала и хлеба, Фома крепко пожал ему руку:
– А зря ты в царя поверил! Ты одно понимай: нам, убогим, что царь, что гетман – одна радость.
– Куды же кинуться?
Памфильев смутился:
– Куды? В лес, к ватагам.
– А потим що?
– Москву воевать.
– А потим що?
– Потом… потом… Там видно будет! Что-нибудь объявится на кругу, коли одолеем ворогов наших.
Яценко прислонился к дереву и долго смотрел в ту сторону, куда скрылся атаман.
– Не к царю и не к гетьману, – десятки раз на все лады повторял он. – Так куды же?
С того часа словно изменили казака. Он стал угрюмым, придирчивым, злым. Думка накрепко засела в его голове.
– Царь за бояр, гетьман за панов. Так куды же идти?.. Ну, завоюем Москву. А потим що? Кто нам поможет? Ведь царством править…
Ответа не было.
Глава 7
Кот и мыши
Вечером к Головкину вошел караульный офицер:
– Объявились.
– Кто такие?
– Кочубей с Искрой. А с ними ахтырский полковник Осипов, поп Святайло с сыном, сотник Петр Кованько да писарей двое.
Канцлер самодовольно улыбнулся и хлопнул по плечу недавно прибывшего из Москвы Шафирова:
– Ловко я их улещил? Ай да судья! Попался… Теперь попался!
Чуть свет Головкин и Шафиров отправились к Кочубею. Встреча была такая теплая, что судью прошибла слеза. Канцлер тискал его в объятиях, с братским сочувствием заглядывал в глаза.
– Постарел ты, постарел… Садись! Насупротив меня садись, Василий Леонтьевич.
На столе появились яичница с салом, тягучая, из подвалов Кочубея, сливянка. Наливая, Головкин подмигнул Петру Павловичу. Василий Леонтьевич перехватил этот взгляд, и ему стало не по себе.
– Добрая настоечка, – облизнулся Шафиров. – Даже пить жалко.
– Господи! – заторопился судья. – Пейте на здоровье. Я вам целый бочонок в Москву пришлю. У меня своя ведь, не купленная. Моя Любовь Федоровна большая на это мастерица…
– Будем ждать, Василий Леонтьевич, – ответил Шафиров.
Тон его был вежливым и улыбка – приятная. Но Кочубея снова покоробило. «И чего тянут? – с тоской подумал он. – Чего не спрашивают про дело?»
Петр Павлович словно прочитал его мысли.
– Сливянка сливянкой, – сказал он, – а государственность – государственностью.
– И мне так думается! – обрадовался Василий Леонтьевич.
Он сразу же перешел к челобитной. Канцлер и Петр Павлович почтительно склоняли головы и не перебивали судью ни единым словом. Только Шафиров время от времени грозно хмурился:
– Злодей-то какой! Гнус-то какой!
– Вот оно как, паны мои! – рассказывал Кочубей. – В князья метит гетьман. Так и договорился с Вишневецким и княгиней Дульской[13]: Польше – Украина, а ему княжество Черниговское… Бачили вы князя черниговского – Иуду Степановича?
– Ай-ай-ай! Воистину не Иван, а Иуда Степанович, – кивал головой Петр Павлович. – Ну и гетман!
– Ей-богу, чистую правду выкладываю! – все больше горячился судья. – Сам он мне похвалялся и на свою руку тянул.
– Да быть не может того! – рявкнул вдруг Головкин. – Да что же сие?!
Кочубей обмер:
– Богом клянусь! Вот вам… Где тут икона? И еще говорил, что король шведский прямо к Москве пойдет ставить другого царя. А на Киев Станислава Лещинского[14] напустит, с генералом шведским Реншельдом[15]. И еще слух ходит, будто государь в Батурин едет, а там…
Оба сановника встали и перекрестились.
– Не смущайтесь, Василий Леонтьевич, – подбодрил Шафиров замявшегося было Кочубея. – Вы как на духу.
– Да будь я не судья, ежели гетьман не отобрал триста девяносто верных ему сердюков и не наказал им убить… государя.
– Спаси и помилуй! – воскликнул канцлер.
– Спаси и помилуй! – эхом отозвался Шафиров.
И снова что-то кольнуло в грудь Василия Леонтьевича.
– Я царю, как отцу, как Богу… – забормотал он.
Шафиров добродушно изумился:
– А мы разве инако думаем про вас, пан судья?
Дружески пожав руку Кочубею, они вышли. Василий Леонтьевич хотел проводить их до ворот, но у крыльца ему преградили дорогу два солдата.
– Ты не гневайся, – объяснил Головкин. – То не в бесчестие тебе. Не ровен час, вдруг какой-нибудь наемник гетманский к тебе со злом придет.
– Разве что так! – горько мотнул головой Кочубей и вернулся в хату.
На соседний двор, куда вошли вельможи, тотчас же привели Искру.
– Так по уговору с Лещинским и Вишневецким да еще с княгиней Дульской, – в лоб спросил полковника Шафиров, – умыслил гетман на здоровье царского величества?
Искра задержался с ответом. Рой мыслей закружился у него в голове. Сказать или отречься? Примешивать к делу замысел на царя иль умолчать?
Ехидная улыбка сузила глаза Петра Павловича:
– Может, запамятовали, пан полковник?
– Верно, запамятовал. Клятву дать не могу. – Полковник опустил плечи и по-стариковски закашлялся. – Я невеликая птичка. Вот Василий Леонтьевич тот больше знает.