Около одиннадцати часов утра 14 декабря Московский полк под предводительством красноречивого автора романтических сочинений штабс-капитана Александра Бестужева, убедившего солдат восстать против «переприсяги», выстроился в форме каре на Сенатской площади. Именно в этот момент на площадь явился генерал Милорадович и был смертельно ранен. Тут выяснилось, что мятежники опоздали — Сенат пуст, сенаторы уже присягнули государю. Ожидали, что «диктатор» Трубецкой приедет на площадь и возьмет на себя командование, но князь не ехал; сидя в Генштабе, он только изредка выглядывал из-за угла — проверить, сколько войск прибыло на площадь. Но так и не решился возглавить восстание.
Слух
«На Черном море показывается престол со следующею на оном надписью: “Отпущен в море Константином, и будет взят Константином царем; а более никто взять меня не может»{393}.
На площади раздавались беспорядочные выкрики: «Да здравствует император Константин! Да здравствует Конституция!».
Заговорщики уверяли солдат и простой народ, что Конституция — жена нового императора{394}. Это смахивало на правду: все знали, что женой Константина была полячка, а значит, и имя у нее должно быть нерусское, неродное, сломаешь язык… Что за острослов тут скаламбурил, неведомо, но шутка его вошла в историю.
Опускаем хорошо известные подробности. Войска мятежников и государя стягивались на площадь. Уговоры митрополитов Серафима Глаголевского и Евгения Болховитинова ни к чему не привели. Митрополиту Серафиму кричали про Константина:
— Нет, он не в Варшаве, а на последней станции в оковах. Подайте его сюда!.. Ура, Константин!.. Скажи своему государю, чтобы он послал к нам Михаила Павловича: мы с ним хотим говорить, а ты, калугер[43], знай свою церковь!
В этой путанице и неразберихе звучали разговоры и о том, что законный наследник престола — великий князь Михаил Павлович. Ведь он, в отличие от трех старших братьев, родился после воцарения Павла, а значит, только он являлся сыном императора{395}. В смутные дни января 1826 года в беседе с астраханским губернатором блаженный Гриша предсказал, что при Николае «постраждет человечество, прольются кровавые реки и волною их унесется Николай в море». «Когда же Россия озарится счастием и кем из монархов успокоится пророчествуемое тобою треволнение?» — поинтересовался губернатор. «Михаилом, — заключил блаженный, — им утвердится закон и им хвалиться будут народы не только ему подвластные, но и в соседстве живущие»{396}.
Михаил Павлович, который в день присяги приехал в Петербург со станции Ненналь, где томился неделю, ожидая окончания разбирательств между старшими братьями, тоже был на Сенатской площади. Великий князь также пытался уговорить взбунтовавшееся войско и только чудом не был убит Кюхельбекером, который уже прицелился, но трое матросов из числа мятежников выбили из его рук пистолет и слегка прибили поэта прикладами ружей. В конце концов на Сенатскую площадь явился генерал артиллерии Сухозанет. Появление боевого генерала, прославившегося храбростью в Наполеоновских войнах, должно было послужить восставшим ясным намеком на то, что скоро с ними заговорят пушки.
На всё был один ответ: «Ура, Константин! Да здравствует Конституция!»
На площади стояли около трех тысяч восставших солдат и нейтральная толпа наблюдавшей за происходящим черни, которая легко могла перекинуться на сторону заговорщиков. Мороз усиливался, дворцовый караул развел костры, короткий зимний день кончался. Темнота могла сослужить мятежникам добрую службу, и новый государь приказал стрелять картечью. Стрельба длилась не больше пятнадцати минут, силы были слишком неравными, войска восставших и народ немедленно бежали. «В промежутках между выстрелами можно было слышать, как лилась кровь струями по мостовой, растопляя снег, потом сама, алея, замерзала»{397}.
«Дорогой, дорогой Константин! Ваша воля исполнена; я — император, но какой ценой. Боже мой! Ценой крови моих подданных!»{398} — писал Николай I Константину Павловичу поздним вечером 14 декабря.
Константин, как водится, умывал руки. «Какое счастье среди этого горя, — отвечал он брату, — что я не был в Петербурге во время этого злополучного события, в этот критический момент, когда эта сволочь волновалась якобы во имя меня! Бог знает, какое зло могло бы произойти, и даже теперь я буду сильно опасаться, как бы одно мое присутствие не могло вызвать подобных сцен. По-видимому, во всем этом деле мое имя является как бы средоточием всего»{399}.
КОНСТАНТИН И ДЕКАБРИСТЫ
Анекдот
«Третьего дня, или четвертого дня имел я во сне разговор с каким-то иностранцем о России. Между прочим говорили мы с ним о 14 декабря. Он удивлялся, что мятежники полагали возмутить народ именем цесаревича. Я отвечал ему: nous ne pouvons pas avoir de revolution pour une idee, nous ne pouvons en avoir que pour un пот[44]. Я готов подтвердить наяву сказанное во сне: история тому свидетельница» (Князь Вяземский, 18 мая 1829-го, Мещерское){400}.
И Константин, и Вяземский были правы, имя цесаревича послужило удобным знаменем для руководителей восстания, которые неплохо разбирались в психологии русского солдата, хотя в действительности никакой симпатии к Константину, разумеется, не питали. Как помнит читатель, еще в 1824 году цесаревич был приговорен заговорщиками к смерти как член царской фамилии — совершить его казнь предстояло членам польского Патриотического общества.
Идея уничтожения цесаревича принадлежала главе Южного тайного общества Павлу Пестелю, который не собирался ограничиваться Константином. В беседе с одним из членов общества, подполковником Александром Поджио, наполовину итальянцем, известным своим горячим темпераментом, Пестель речами о недостатках монархического правления воспламенил собеседника «до бешенства». «Принесем на жертву всех!» — воскликнул Поджио. «Тогда Пестель, сжав руку, сказал: “Давай считать их по пальцам, для удара я готовлю двенадцать удальцов: Барятинской уже набрал некоторых”. Дошедши до царственных особ женского пола, он на минуту остановился: “Знаешь ли, Поджио, что это ужасно!” и однако ж заключил свой страшный счет числом 13, прибавя: “Если убивать и в чужих краях, то конца не будет, у всех великих княгинь есть дети: довольно объявить их лишенными прав на царство, и кто захочет престола, облитого кровью?”»{401}. Очевидно, что палец, означавший Константина, был загнут вторым, сразу же после Александра, без всяких остановок и задумчивости. Беседа эта состоялась осенью 1824 года.
Тот замысел не удался, поляки шли на контакт с русскими не слишком охотно, и Константин остался в живых.
Слух
«В Царстве Польском, неизвестно в каком месте, случилось напали вооруженные пятеро человек на его императорское высочество. Четырех сам его высочество своеручно положил на месте, а пятый внезапно с тылу ранил его высочество»{402}.
В период междуцарствия Константин и будущая судьба его вновь оказались в центре общественного внимания. «Цесаревич же славный наездник, — язвительно замечал Иван Якушкин, — первый фрунтовик во всей империи, ничего и никогда не хотел знать, кроме солдатиков. Всем был известен его неистовый нрав и дикий обычай. Что же можно было от него ожидать доброго для России?»{403} Выразительнее многих отозвался о предстоящем царствовании Александр Якубович, гуляка и бретер, человек довольно сомнительной нравственности. Во время восстания на Сенатской площади он избрал странную «челночную» дипломатию — подошел к Николаю и предложил ему посреднические услуги. Прочитав в 1826 году биографию Якубовича, Константин обронил: «Злодей, которого без омерзения нельзя поминать…» Сам злодей на вопрос, кого он хотел бы видеть царем, Константина или Николая, ответил: «Если уж нельзя ни того, ни другого, так уж, конечно, лучше давайте Константина; этот хоть по крайней мере старый кот, попадешься ему в когти, так разом задушит, а не станет, как котенок, играть с мышкой»{404}. В котенке, играющем с мышкой, угадывается не столько Николай Павлович, сколько ненавистный Якубовичу двоедушный император Александр, в убийцы которого Якубович себя настоятельно предлагал.