Из конторы я послал Стенли телеграмму, чтобы он явился вечером к Ульрику. А днем меня нашел телефонный звонок Мод. Мне надо будет подыскать себе комнату. Еще она сказала, что подаст на развод как можно скорее. Никаких комментариев по поводу ситуации – сухая деловая справка. Я должен дать ей знать, когда приеду забрать вещи.
Ульрик воспринял произошедшее очень серьезно. Это означало перемену жизни, а к переменам Ульрик всегда относился настороженно. Мара же вполне владела собой и бодро смотрела вперед, в новую жизнь. Оставалось узнать отношение Стенли.
Он появился с обычным выражением мрачного отвращения к жизни на лице и пьяный в стельку. Слишком важное, по его мнению, произошло событие, чтобы его не отметить. Но вытащить из него какие-нибудь детали оказалось невозможным. «Я ж тебе сказал, что я это устрою. Вот ты и влип, как муха. Я это себе так все и представлял. Не задаю тебе никаких вопросов, мне они ни к чему. Уж я-то свое дело знаю». Он сделал огромный глоток из появившейся из кармана куртки фляжки, даже не потрудившись снять шляпу. Теперь мне было ясно, как выглядел он там, в Форт-Оглтропе. Парней в подобном состоянии я всегда старался обойти стороной.
Зазвонил телефон. Это был доктор Кронский, попросивший МИСТЕРА МИЛЛЕРА.
– Поздравляю! – завопил он. – Я буду у вас через несколько минут. Мне есть что тебе рассказать.
– Послушай, – сказал я. – Не знаешь, не сдает ли кто-нибудь комнату?
– Так как раз об этом я и собираюсь с тобой поговорить! Я нашел подходящее для тебя место – в Бронксе. Там живет мой друг, врач. Ты можешь занять целое крыло в доме. И возьми с собой Мару. Вам понравится у него. Он отдает вам бильярдную на первом этаже, большую комнату под библиотекой и…
– Он еврей? – спросил я.
– Он? Он сионист, анархист, талмудист и абортист. Парень замечательный, надо будет – последнюю рубашку отдаст. А я знаешь только что откуда? Из твоего дома. Я чуть не умер со смеху: твоя жена собирается очень хорошо устроиться на те алименты, что ты будешь ей выплачивать.
Я рассказал Маре о предложении Кронского. Мы решили поехать сейчас же посмотреть квартиру. Стенли испарился. Ульрик решил, что он в ванной.
Я подошел к ванной, постучал в дверь. Молчание. Я толкнул дверь. Стенли лежал в ванне во всей одежде, шляпа надвинута на глаза, в руке пустая бутылка. Я осторожно закрыл дверь.
– Я думаю, он ушел, – сказал я Ульрику, и мы отправились в Бронкс.
8
Бронкс! Нам обещано здесь целое крыло дома – крылышко индюшки с пухом и перьями, циновками, пуховыми перинами! Воплощенная идея Кронского о надежном убежище.
Это был самоубийственный период нашей жизни, начавшийся с тараканов и сандвичей с копченой говядиной и закончившийся в Ньюбуре, в дыре на Риверсайд-драйв, где миссис Кронский-Два решала неблагодарную задачу проиллюстрировать, что такое циклотомия.
А сам Кронский внушил Маре сменить имя – вместо Мары она теперь звалась Моной. И другие значимые перемены будут обязаны своим происхождением Бронксу.
Мы явились в убежище доктора Онирифика уже ночью. Шел светлый мягкий снег, и цветные стекла парадной двери украшала девственно белая мантия. Именно так я и представлял себе место, которое Кронский подберет для нашего медового месяца. Даже тараканы, разбежавшиеся по стенам, едва мы включили свет, показались нам какими-то своими и предназначенными судьбой. Бильярдный стол, занимавший в комнате целый угол, поначалу казался лишним, но когда мальчонка доктора Онирифика мимоходом прислонился к ножке и, расстегнув штанишки, сделал пипи – все встало на свои места.
Входная дверь открывалась прямо в нашу комнату, где находились вышеупомянутый бильярдный стол, широченная, с латунными столбиками, кровать, покрытая стеганым одеялом, письменный стол, рояль, детская лошадка-качалка, засиженное мухами и в трещинах зеркало и небольшой диванчик. Ни больше ни меньше восемь окон имелось в нашей комнате. Пара из них была снабжена тяжелыми шторами, раздвигавшимися примерно на две трети окна; остальные были совершенно голы. Все выглядело очень мило. Никто не звонил в двери, никто не стучал, каждый входил без доклада и шествовал своим путем, куда ему было нужно. Словом, комната с видом. Как наружу, так и вовнутрь.
Здесь-то мы и начали нашу совместную жизнь. Обещающий дебют! Единственное, чего нам не хватало, так это раковины, куда можно было бы помочиться под шум пущенной воды. Очень кстати пришлась бы и большая арфа в футляре, специально для тех забавных ситуаций, когда, устав от сидения в прачечной, члены докторской семьи по-пингвиньи ковыляли по нашей комнате и в полном молчании наблюдали за нами: как мы едим или моемся, занимаемся любовью или просто языки чешем. Мы так и не узнали, по-каковски они говорят: они были немы как рыбы и ничто не могло удивить или спугнуть их, даже вид истерзанного человеческого эмбриона.
Сам доктор Онирифик был всегда занят. Детские болезни – так была обозначена его специальность, но единственные детские существа, которые побывали у него в кабинете, находились в эмбриональном состоянии, были искромсаны им на кусочки и выброшены в канализацию. Собственных детей у него было трое, все они были детьми необычными, и потому им была предоставлена полная свобода. Младший, лет пяти, был выдающимся талантом в алгебре, вероятно, на этой почве страдал пироманией; он и в этой области достиг замечательных результатов: дважды учинял поджог дома, а последний его подвиг продемонстрировал на редкость изобретательный ум – он поджег детскую коляску с находившимся там младенцем и пустил ее под уклон в самую гущу уличного движения.
Да, премилое место для того, чтобы начинать жить заново! Назову еще и Гомпала, экс-посыльного из «Космодемоник телеграф компани», которого подобрал Кронский, когда эта организация начала избавляться от некавказских служащих 43. Дравид по происхождению, черный как смертный грех, Гомпал оказался в числе первых вылетевших с работы. Он был тихая душа, чрезвычайно скромный, почтительный, застенчивый и верный до самопожертвования. Доктор Онирифик охотно отыскал для него место в своем обширном хозяйстве – Гомпал стал выдающимся трубочистом. Когда он спал, когда ел – оставалось тайной для всех. Исполняя свои обязанности, он двигался совершенно бесшумно и исчезал, если считал это необходимым, с быстротой призрака. Кронский очень гордился, что спас в лице этого изгоя, парии, ученого чистой воды и первого класса. «Он пишет Всемирную историю», – с жаром уверял нас Кронский. Он забывал упомянуть при этом, что вдобавок к обязанностям секретаря, сиделки, горничной, посудомойки и мальчика на побегушках Гомпал затапливал печи, выгребал золу, разметал снег, клеил обои и расписывал в некоторых комнатах стены.
Однако никто в доме не пытался решить тараканью проблему. Миллионы тараканов прятались под лепниной, в плинтусах, под обоями. Стоило только зажечь свет – и мы могли видеть, как они двигались по двое, по трое, колонна за колонной, лезли из всех щелей и трещин в полу, потолке, стенах. Это были целые армии, проходившие парадом, перестраивавшиеся, исполнявшие сложные маневры по приказу невидимого Верховного Таракана. Сначала это вызывало дикое омерзение, потом только легкую тошноту, а в конце концов, как это случилось и с другими странными и не очень приятными поначалу феноменами хозяйства доктора Онирифика, мы притерпелись, и присутствие среди нас тараканов воспринималось всеми без исключения как неизбежность.
Рояль был расстроен совершенно. Жена Кронского, робкое, мышеподобное создание с приклеенной, казалось, навечно, извиняющейся улыбкой, присаживалась поупражняться в гаммах к этому инструменту, явно стараясь не замечать, какие ужасающие диссонансы извлекали из него ее проворные пальцы. Слушать, как она исполняет какую-нибудь баркаролу, была мука мученическая. Фальшивые ноты, нестройные аккорды словно не достигали ее ушей. Она играла с выражением абсолютной умиротворенности, душа ее воспаряла, чувства замирали под колдовскими чарами. Но этот завораживающий яд ни на кого не оказывал действия, да и сама она, едва переставали блуждать по клавишам ее пальцы, становилась тем, чем была на самом деле – маленькой, жалкой, злобной, огрызающейся сучонкой.