Я не заставил себя ждать — вскочил и мигом натянул пальто. Отец стоял уже одетый, опираясь на палку с набалдашником из слоновой кости.
— Свежий воздух взбодрит тебя, — сказал он.
Не сговариваясь, мы направились к кладбищу. Отец любил гулять там — он не питал нездорового влечения к смерти, просто на кладбище много деревьев, цветов, птиц, а царящий покой пробуждает неспешные мысли. На аллеях стоят скамейки, там можно посидеть наедине с природой или с духами подземелья — как кому угодно. Мне не надо было напрягаться, чтобы поддерживать беседу — отец привык к моим уклончивым, односложным ответам и отговоркам. Он никогда не давил на меня. Ему хватало и того, что кто-то шел рядом.
Наш обратный путь проходил мимо моей старой школы. Напротив стояли обшарпанные дома, на первых этажах протянулись магазины — словно гнилые зубы ощерившегося рта. В одном из этих домов жил раньше Тони Марелла. Отец почему-то считал, что при упоминании его имени я должен чуть ли не прыгать до потолка. Сам он никогда не забывал при встрече поведать мне о новых успехах этого баловня судьбы, вышедшего из семьи даго [41]. Тони занимал большой пост в государственном аппарате, а кроме того, выставил свою кандидатуру в конгресс или еще куда-то. Разве я не читал об этом в газетах? Отец считал, что мне стоит как-нибудь навестить Тони… Кто знает, что из этого может выйти?
Мы поравнялись с домом Гроссов. Оба их сына, сообщил отец, тоже вышли в люди. Один дослужился до армейского капитана, другой — уже коммодор [42]. Слушая отцовскую болтовню, я думал, что тогда, в те далекие годы, и представить не мог, что один из Гроссов станет адмиралом. (Сама мысль, что в этих местах может родиться адмирал или генерал, казалась дикой).
— А как сложилась судьба у того чокнутого парня, что жил дальше по улице? — спросил я. — Ну, там, где конюшни.
— Ему лошадь откусила руку — началась гангрена.
— Ты хочешь сказать, что он умер?
— Уже давно. И остальные братья тоже умерли. Одного убило молнией, другой поскользнулся на льду и раскроил череп… А на третьего, ну да, на него надели смирительную рубашку… а потом вскоре он умер от кровотечения. Дольше всех жил отец. Ты ведь помнишь, он был слепой. К концу жизни тронулся рассудком. Сидел и мастерил мышеловки.
Почему, спросил я себя, мне никогда не приходит в голову обойти нашу улицу, дом за домом, и составить жизнеописание всех ее обитателей? Какая необыкновенная получилась бы книга! Книга трагедий! Такихзнакомых, таких привычных трагедий. Тех каждодневных трагедий, которые не попадают на первые страницы газет. Вот где Мопассан разгулялся бы…
Когда мы вернулись домой, никто уже не спал — все мило беседовали. Мона и Стася пили кофе. Видимо, сами попросили сварить, потому что матери не пришло бы в голову подавать кофе в середине дня. Кофе пили на завтрак, за карточной игрой и kaffeeklatches [43]. Однако…
— Хорошо погуляли?
— Да, мама. Прошлись по кладбищу.
— Вот и отлично. На могилах порядок?
Она имела в виду семейное захоронение. Особенно могилу деда.
— Для тебя там тоже есть местечко, — прибавила мать. — И для Лоретты.
Я метнул взгляд на Стасю — удастся ли ей сохранить серьезное выражение лица? Тут заговорила Мона. Реплика ее была совершенно невероятна.
— А он никогда не умрет, — заявила она.
Мать скривилась, словно надкусила незрелое яблоко. Потом снисходительно улыбнулась Моне и мне. И чуть ли не со смехом сказала:
— Не беспокойся, настанет и его черед. Только взгляни — уже лысина намечается, а ведь ему только перевалило за тридцать. Он не заботится о себе. И о тебе тоже. — Лицо ее приняло выражение снисходительного упрека.
— Вэл — гений, — упорствовала Мона. Она хотела развить эту мысль дальше, но мать ее осадила.
— А что, разве нужно быть гением, чтобы писать рассказы? — спросила она. В ее тоне слышался вызов.
— Нет, — ответила Мона. — Но Вэл останется гением, даже если бросит писать.
— Фу-ты ну-ты! Однако по части добывания денег его гением не назовешь.
— Вэлу не надо думать о деньгах, — быстро отреагировала Мона. — Это мое дело.
— Ты трудишься, а он в это время сидит дома и марает бумагу. — Яд уже изливался вовсю. — Ты, красивая молодая женщина, должна работать. Времена изменились. Когда я была девочкой, мой отец гнул спину с утра до вечера. Он был кормильцем семьи. Он не ждал прилива вдохновения… не считал себя гением. А просто заботился о том, чтобы дети были здоровы и счастливы. У нас не было матери… она не выходила из психиатрической клиники. Но у нас был отец, и мы боготворили его. Он был нам и отцом, и матерью. Мы ни в чем не знали отказа. — Мать выдержала паузу, чтобы ее слова произвели должное впечатление. — А вот он, — она кивнула в мою сторону, — этот гений, как ты его величаешь, слишком ленив, чтобы работать. Он ждет, чтобы о нем позаботилась жена… а ведь у него есть еще бывшая жена и ребенок. Если бы литература кормила его — я бы и слова не сказала. Но писать в стол, ничего не получая за свой труд, — вот этого мне не понять.
— Но, мама… — начала было Мона.
— А может, прекратим разговор на эту тему? — предложил я. — Каждый раз мы его заводим. А толку никакого. Не думаю, мама, что ты меня поймешь. Но то, что я сейчас скажу, ты должна понять… Твой отец не стал первоклассным портным за один день. Ты сама рассказывала мне, как долго он ходил в учениках, колесил по Германии в поисках работы, а потом, чтобы избежать службы в армии, перебрался в Лондон. В литературе все то же самое. Нужны годы, чтобы отточить мастерство. И еще долгие годы, чтобы добиться признания. Твой отец шил пальто на заказ — ему не приходилось таскать его повсюду и предлагать в надежде, что кому-то оно понравится и его купят…
— Все это одни разговоры, — сказала мать. — Наслышалась. — Она встала, чтобы идти на кухню.
— Подождите, — остановила ее Мона. — Послушайте меня, пожалуйста. Мне хорошо известны недостатки Вэла. Но я знаю и другое. Он не праздный мечтатель и умеет работать. Думаю, он нигде не смог бы трудиться так плодотворно, как за письменным столом. То, что вы называете маранием бумаги, — его призвание. Для этого он создан. Хотелось бы мне тоже иметь призвание — иметь цель и стремиться к ней всем сердцем, иметь то, во что веришь безусловно. Видеть, как он работает, — огромная радость для меня. Когда он пишет, это другой человек. Иногда даже я не могу поверить, что это все тот же Вэл. Он становится таким серьезным, сосредоточенным, ничего не видит и не слышит… У меня тоже был хороший отец, и я его очень любила. Он тоже хотел стать писателем. Но у него была слишком трудная жизнь. Ему приходилось содержать большую семью, мы были бедными иммигрантами. Мать была очень требовательна. Отца я любила больше, чем мать. Может быть, потому что он был неудачником. Но я его таким не считала. Понимаете? Я любила его. И мне было все равно, добился он чего-нибудь или нет. Иногда он, как и Вэл, изображал из себя клоуна…
Здесь мать вздрогнула, с любопытством посмотрела на Мону и только произнесла: «О!» Очевидно, никто еще не затрагивал при ней эту черту моей личности.
— Мне известно, — сказала она, — что у него есть чувство юмора, но… клоун?
— Мона просто так выразилась, — решил поправить дело отец.
— Нет, — упрямо настаивала Мона, — именно… клоун.
— Никогда не слышала о писателе, который был бы по совместительству еще и клоуном, — вот такое идиотское замечание выдала мать.
Здесь всякий закончил бы спор. Всякий, но не Мона. Ее въедливость поразила меня. И еще — серьезность, с какой она отстаивала свою точку зрения. (А может, она просто использовала подвернувшуюся возможность продемонстрировать свою преданность?) Во всяком случае, я решил ей не мешать. Лучше прямой разговор, чем вечные многозначительные умолчания. Это как-то взбадривало.