Стаймер говорил и говорил. Почти до рассвета я не сомкнул глаз. Проснувшись, я увидел, что Стаймер уже ушел. Он оставил на столе пять долларов и короткую записку с просьбой забыть все, о чем мы говорили, — «это совершенно не важно». «Новый костюм я все же закажу, — приписал он в конце. — Подберите, пожалуйста, материю».
Забыть то, о чем мы говорили, я, конечно, не мог. Напротив, наш разговор не шел у меня из головы. Я часто вспоминал мысли Стаймера о «преступном монстре» — человечестве и о том, что «человек творит преступление против самого себя».
Из всего им сказанного меня особенно мучили слова о «человеке, обретающем убежище в разуме». Кажется, я впервые задумался о разуме как о чем-то независимом от человека. Меня приводила в восторг мысль, что разум, возможно, — это все, что есть во Вселенной. Ничего более революционного я до сих пор не слышал.
Занятно — если не сказать больше, — что человек масштаба Стаймера одержим идеей подпольного человека или нахождением последнего прибежища в разуме. Чем дольше я размышлял над этим, тем сильнее укреплялся в мысли, что Стаймер видит в Космосе лишь одну гигантскую западню. Когда несколько месяцев спустя, послав адвокату приглашение на примерку, я получил известие о его смерти от кровоизлияния в мозг, то даже не удивился. Думаю, мозг Стаймера изо всех сил сопротивлялся этим невероятным умозаключениям. Умственное онанирование привело Стаймера к гибели. После его смерти я перестал думать о разуме как о последнем прибежище. Разум — все. Бог — все. Ну и что?
3
Когда дела настолько плохи, что не видишь выхода, остается только одно — убить другого или себя. Или обоих. Иначе есть опасность превратиться в посмешище.
Поразительно, какую можно развить активность, когда не с чем сразиться, кроме своего отчаяния. Все происходит как бы само по себе. И превращается в драму… в мелодраму. Земля закачалась под ногами, когда до меня дошло, что ни вспышки гнева, ни угрозы, ни проявления печали, нежности или раскаяния — ничего из того, что я говорил или делал, не имеют для нее никакого значения. Так называемый мужчина, глубоко запрятав обиду и скорбь, не стал бы терпеть эту комедию и ушел. Маленькая чертовка!
Но я не был больше мужчиной. Я был вернувшейся в дикое состояние тварью. Последнее время меня не покидала паника. Чем больше меня гнали, тем навязчивее я становился. Чем больше оскорбляли и унижали, тем сильнее я жаждал наказания. Моля о чуде, я не готовил для него почву. Более того, у меня недоставало мужества осуждать ее, или Стасю, или кого-нибудь еще, даже себя, хотя я часто изображал притворное негодование. И как бы мне того ни хотелось, я не мог заставить себя поверить, что все произошло случайно. У меня хватало ума понять: положение, в котором мы оказались, возникло не на пустом месте. Нет, вынужден был признать я, оно готовилось достаточно долго. Более того, я так часто обращался мыслями в прошлое, что помнил все до мельчайших подробностей. Когда ты доведен до крайнего отчаяния, что толку знать, где совершил первую роковую ошибку? Какое это имеет значение? Важно лишь то, что происходит сейчас.
Как же вырваться из тисков?
Снова и снова бился я головой о стену, пытаясь разрешить этот вопрос. И если б мог, то вырвал и растоптал свой мозг. Что бы я ни делал, что бы ни думал, что бы ни предпринимал, тиски не разжимались.
Неужели любовь превратила меня в пленника?
Как мог я знать? Чувства мои пребывали в смятении, они менялись каждую минуту. Глупо спрашивать умирающего, не голоден ли он.
Возможно, вопрос следует поставить иначе. Например, так: «Можно ли вновь обрести утраченное?»
Разумный человек, тот, что обладает здравым смыслом, ответит: нет. Однако дурак скажет: да.
А кто такой дурак, если не верующий человек, игрок без всяких шансов на успех?
Нет ничего такого, что, однажды утратив,
нельзя было бы возвратить.
Кто это говорит? Бог внутри нас. Адам, уцелевший после пожара и потопа. И ангелы.
Задумайтесь, циники! Если искупление недостижимо, разве существовала бы любовь? Даже любовь к себе?
Возможно, Рай, который я так отчаянно старался обрести вновь, уже не был прежним… По эту сторону магического круга время летит с космической скоростью.
Чем был этот утраченный Рай? Что было в нем самым важным? Возможность переживать порой миги блаженства? Или вера, которую вдохнула в меня любимая? Вера в мои силы. Или то, что мы были связаны так же тесно, как сиамские близнецы?
Каким простым и ясным все предстает сейчас. Всю мою историю можно изложить в нескольких словах: я утратил способность внушать любовь. Тьма окутала меня. Страх навсегда потерять любимую застлал глаза. Было бы легче, если б она умерла.
Потерянный и несчастный, блуждал я во тьме, которую сам же и породил, как если бы за мной неотступно следовал демон. В состоянии душевного смятения я иногда становился на четвереньки и, подобно зверю, хватал голыми руками и душил, мял, кромсал все, что, по моему мнению, угрожало моему домашнему очагу. Как-то под руку мне подвернулась кукла, как-то — дохлая крыса. А однажды — кусок засохшего сыра. Я «убивал» днем и ночью. И чем больше убивал, тем быстрее множились ряды моих врагов и противников.
Как необъятен мир фантомов! Поистине неистощим!
Почему я не покончил с собой? Я пытался, но у меня ничего не вышло. И тогда я решил, что проще свести жизнь к минимуму.
Жить только разумом, одним разумом — надежный путь к полной пустоте. Это все равно что стать жертвой вечно работающей машины, которая тебя крутит, дробит и перемалывает.
Машина разума.
«Любить и ненавидеть, принимать и отвергать, держать крепко и отталкивать, страстно желать и пренебрегать — в этих противоречиях болезнь разума».
Соломон не сказал бы лучше.
«Если откажешься и от победы, и от поражения, — говорится в „Дхаммападе“ [15], — будешь спать без страха».
Если!…
Трус же, подобный мне, предпочитает терпеть бесконечную круговерть сознания. Он знает, как и хитрый хозяин, которому служит, что машина когда-нибудь остановится, и тогда он взорвется, как погасшая звезда. Это будет не смерть… но уничтожение!
Характеризуя странствующего рыцаря, Сервантес пишет: «Странствующий рыцарь путешествует по всему свету, заезжая в самые укромные уголки, он не боится запутанных лабиринтов и на каждом шагу совершает невозможное; он изнемогает от палящего солнца в безлюдной пустыне или, напротив, стоически выносит зимний холод и стужу; его не могут испугать львы, он не боится демонов и драконов — вот так, в постоянных подвигах, и проходит его жизнь».
Удивительно, как много общего у дурака и труса со странствующим рыцарем. Дурак хранит веру наперекор всему, он не теряет ее даже в самой безнадежной ситуации. Трус презирает все опасности, рискует по-крупному, ничего не боится, абсолютно ничего, кроме утраты того, что он изо всех сил пытается удержать.
Язык чешется сказать, что любовь не может превратить человека в труса. Настоящая любовь, наверное, нет. Но кто из нас знал настоящую любовь? Кто умеет так любить и верить, что скорее продаст душу дьяволу, чем позволит, чтобы любимого человека терзали, убивали или унижали? Кто столь велик и могуществен, что оставит трон ради своей любви? Иногда встречаются отдельные великие личности, которые смиренно принимают жребий, держатся в стороне и молча страдают. Как быть? Жалеть их или восхищаться ими? Но даже самые великие из этих страдальцев не в состоянии восклицать, прогуливаясь с ликующим видом: «Все прекрасно в этом лучшем из миров!» «Чистая любовь (она, несомненно, существует только в нашем воображении), — писал некто, вызывающий мое неподдельное восхищение, — предполагает, что дающий даже не догадывается, что он дарует и кому, и менее всего знает, как приняли его дар».