Когда мы прошли пару кварталов, он остановился перед одной дешевой забегаловкой и предложил нам зайти поесть или выпить. Мы объяснили ему, что идем домой, что мы устали и нам хочется спать.
– Ну, на несколько минут, – сказал он. – Мне нужно перекусить.
Мы снова вежливо отказались. Но он все настаивал, взял нас обоих под руки и провел до двери в кафе. Я повторил ему, что иду домой: может, Ратнер, если захочет, останется? И стал из хватки нового приятеля освобождаться.
– Знаете что, – неожиданно он напустил на себя серьезность, – вы должны сделать мне это маленькое одолжение. Я хочу поговорить с вами, парни. Иначе я пойду на что-нибудь отчаянное. Это такая малость! Уделить человеку немного времени, зная, как это для него важно.
Ничего не поделаешь, мы сдались. «Влипли», – подумал я с досадой на то, что дал одурачить себя сентиментальному пьянице.
– Что будете? – спросил он, заказывая тарелку бобов с ветчиной, которую тут же на месте обильно побрызгал кетчупом и соусом чили. Еще не забрав тарелку со стойки, он попросил подавальщика приготовить ему еще одну порцию. – Я могу съесть их сразу три, – объяснил он, – когда выхожу из запоя.
Для себя мы заказали по кофе. Ратнер потянулся за чеками, но наш новый приятель его опередил и спрятал их к себе в карман.
– Плачу я, – сказал он. – Вы здесь по моему приглашению.
Мы пытались протестовать, но за едой, обильно запиваемой черным кофе, он сумел убедить нас, что с деньгами проблем не испытывает.
– Я даже не знаю, сколько у меня при себе, – продолжал он. – На такое, во всяком случае, хватает. Вчера я поручил агенту продать машину. Я приехал из Айдахо со старыми приятелями по палате, мы отмечали встречу. Я ведь когда-то заседал в Законодательном собрании. – И он упомянул один из штатов на Западе, где избирался. – И обратно поездом поеду бесплатно, – добавил он. – У меня есть на это пропуск. Когда-то давным-давно я был большим боссом… – Тут он запнулся и отправился к стойке за второй порцией.
Усевшись снова и полив бобы кетчупом и чили, он полез левой рукой во внутренний карман и вывалил на стол все его содержимое.
– Вы художник, – сказал он Ратнеру. – А вы, судя по всему, писатель. Можете не отвечать. Я вас обоих сразу вычислил.
Разговаривая с нами, он рылся в бумагах, но по-прежнему сноровисто отправлял куски еды вилкой в рот. Он, по-видимому, выискивал среди бумаг какие-то свои тексты, которые хотел показать.
– Я и сам немного пишу, – продолжал он, – когда мне требуется чуть больше денег. Я ведь каждый раз, когда получаю пособие, пускаюсь во все тяжкие. А когда выхожу из загула, сажусь за стол и пишу какую-нибудь хрень, и ее печатают в… – И он назвал несколько журналов, имеющих солидный тираж. – Так что несколько сот долларов могу получить всегда. Запросто. Это, конечно, не литература. Но кому нужна литература? Черт побери, да где же этот рассказ, который я написал об одном психопате… Хотелось показать: я знаю, о чем пишу… Видите ли…
Он внезапно оборвал речь, подарив нам кривую вымученную улыбку. Наверное, он обозначил ею безнадежность попытки выразиться словами. Очередная порция бобов как раз входила в его рот, когда вилка чисто механически, как из автомата, выпала из его руки и бобы рассыпались на столе, пачкая бумаги и документы. Согнувшись над столом, он вдруг схватил меня за руку и прижал ее к своей голове, двигая назад и вперед.
– Чуешь? – спросил он. – Похоже на стиральную доску, да?
Я как можно быстрее отдернул руку. Неровный череп вызывал инстинктивное отвращение.
– Это лишь первый номер. – С этими словами он закатал рукав и показал нам неровный рубец, тянувшийся от запястья до локтя.
Затем задрал одну из штанин. Еще более глубокие раны. И, будто этого было недостаточно, он быстро встал, стянул с себя пиджак и, словно в зале сидели только мы трое, распахнул рубашку, демонстрируя еще более отвратительные рубцы. Надевая пиджак, он гордо оглянулся вокруг и чистым и звонким голосом запел: «Америка, люблю тебя». Только эту начальную строку торжественного патриотического гимна. Затем так же внезапно, как встал, уселся и спокойно стал доедать свои бобы с ветчиной. Я думал, что в зале поднимется суматоха, но нет, посетители ели и разговаривали как раньше, только теперь мы оказались в центре внимания. Лишь человек за кассой, кажется, нервничал, абсолютно не представляя себе, как следует поступить. Интересно, что будет дальше?
Я был почти уверен, что наш новый приятель сейчас заорет и устроит мелодраматическую сцену. Но его поведение, за исключением того, что он как-то напрягся и заговорил громче, заметно не отличалось от прежнего. Изменился только тон голоса. Он говорил теперь отрывистыми фразами, пересыпанными богохульной бранью, а лицо его стали искажать отвратительные гримасы. Он как бы выпустил наружу сидевшего внутри демона. Или свою искалеченную ранами и измученную сверх всякого человеческого терпения телесную суть.
– Ах, мистер Рузвельт! – заговорил он голосом, исполненным издевки и презрения. – Я только что слушал его по радио. Готовит нас к тому, чтобы мы снова сражались вместо англичан? Снова призыв? Только не этой птицы! – И он с силой ткнул себя в грудь оттопыренным большим пальцем. – Я – трижды награжденный на поле сражений! В Аргонском лесу… при Шато-Тьерри… на Сомме… и получил сотрясение мозга… плюс четырнадцать месяцев госпиталя под Парижем… и десять месяцев лазарета по эту сторону вод. Делают из нас убийц, а потом просят осесть на родной земле и снова мирно ходить на работу… Минуточку! Я сейчас прочитаю вам стих о нашем фюрере, как раз прошлой ночью написал.
Он порылся среди бумаг, разбросанных на столе. Потом встал, получив еще одну чашку кофе, и так, стоя с чашкой в руке и отхлебывая из нее, начал громко вслух читать оскорбительное и скабрезное стихотворение о президенте. Наверняка, подумал я, сейчас кто-нибудь разозлится и полезет с ним в драку. Я взглянул на Ратнера, сторонника Рузвельта, проехавшего в последние выборы 1200 миль, чтобы проголосовать за него. Ратнер молчал. Наверное, считал бесполезным выговаривать человеку, очевидно контуженному. И все-таки я не мог отогнать от себя мысль, что ситуация сложилась, самое меньшее, не совсем ординарная. Мне вспомнилась фраза, которую я слышал в Джорджии. Она сорвалась с уст женщины, которая только что посмотрела «Линкольна в Иллинойсе»[96]: «Они что же показывают? Делают героя из этого мужлана Линкольна?» Действительно, в атмосфере отчетливо чувствовалось настроение эпохи перед Гражданской войной. Переизбрание на должность президента подавляющим большинством, в то время как миллионы предавали его анафеме. Мы избрали еще одного Вудро Вильсона? Наш новый приятель не приравнял бы Рузвельта даже к нему. Он снова сел за стол и относительно спокойным голосом стал высмеивать политиков, судейских, генералов и адмиралов, генерал-квартирмейстеров, деятелей Красного Креста, Армии спасения и Ассоциации молодых христиан, сдабривая свои шутки цинизмом и сальностями, извлеченными из личного опыта, странных встреч и фиглярского трюкачества, словом, всего того, что может позволить себе бравый и израненный ветеран.
– И вот, – продолжал он, – они решили выставить меня на парад, как обезьяну, в военной форме и с орденами. Собрали духовой оркестр, а мэр вознамерился произнести в честь нас победную речь. Город ваш, мальчики, и весь прочий вздор. Вы наши герои! Господи, меня тошнит при одном воспоминании об этой фразе. Я сорвал с формы медали и выбросил их вон. И сжег свою проклятую форму в камине. А потом с литром ржаного виски заперся в своей комнате. Я пил и плакал! В полном одиночестве. Снаружи играл оркестр. Истерически кричала толпа. А внутри меня было черным-черно. Я потерял все, во что верил. Все мои иллюзии были разбиты вдребезги. Они порвали мне сердце, вот что они сделали. И не оставили мне ни крошки утешения, черти. Кроме, конечно, пойла. Сначала, уверяю вас, они пытались отнять у меня и его. Пытались пристыдить меня, чтобы я бросил пить. Пристыдить меня, понимаете! Меня, прикончившего штыком с сотню людей, жившего как животное и утратившего в себе все человеческое. Они не могут меня ни пристыдить, ни напугать, ни одурачить, ни подкупить или обмануть. Я знаю их, грязных скотов, и изнутри и снаружи. Они морили меня голодом, избивали, сажали за решетку. Но эта шпана меня не напугает. Мне нипочем и голод, и холод, и жажда, и вши, и блохи, болезни, побои, оскорбления, унижения, обман, грабеж, пасквили, клевета и предательство… Я пережил весь этот набор… они испытали на мне все… но так и не сумели сломить меня, заткнуть мне рот, заставить вещать то, что им угодно. Я не хочу иметь ничего общего с этими честными, богобоязненными людьми. Меня тошнит от них. Уж лучше жить среди животных – да, пусть даже среди каннибалов! – Он нашел среди бумаг и документов листок с нотной записью. – Вот песня, которую я сочинил три года назад. Она сентиментальна, ну так что с того? Я пишу музыку только пьяным. Алкоголь блокирует боль. У меня ведь все еще есть сердце, и большое сердце. Я живу в мире памяти. Помните это? – Он напел знакомую мелодию.